— Будь вы вдвое больше и вшестеро сильнее, — заговорил он очень тихо, — я бы вам сказал, что я о вас думаю. Вы…
— Стойте! — воскликнул я.
Это заставило его на секунду замолкнуть.
— Раньше, чем говорить, что вы обо мне думаете, — быстро продолжал я, — сообщите мне, что я такое сказал или сделал.
Последовала пауза. Он смотрел на меня с негодованием, а я мучительно напрягал память, но мне мешал голос, доносившийся из залы суда, бесстрастно и многословно возражавший против обвинения во лжи. Затем мы заговорили почти одновременно.
— Я вам докажу, что вы ошибаетесь на мой счет, — сказал он тоном, предвещающим кризис.
— Понятия не имею, — заявил я.
Он бросил на меня презрительный взгляд.
— Теперь, когда вы видите, что я не из трусливых, вы пытаетесь вывернуться, — сказал он. — Ну, кто из нас трусливая тварь?
Вот тут только я понял!
Он всматривался в мое лицо, словно выискивая местечко, куда бы опустить кулак.
— Я никому не позволю… — забормотал он.
Да, это было страшное недоразумение; он выдал себя с головой. Не могу вам передать, как я был потрясен. Должно быть, мне не удалось скрыть своих чувств, так как выражение его лица чуть-чуть изменилось.
— Боже мой, — пролепетал я, — не думаете же вы, что я…
— Но я уверен, что не ослышался, — настаивал он и впервые, | начала этой сцены, повысил голос. Затем с оттенком презрения добавил: — Значит, это были не вы? Отлично, я найду того, другого.
Не глупите, — в отчаянии крикнул я, — это совсем не то!..
Я сам слышал, — повторил он с непоколебимым мрачным упорством.
Быть может, найдутся люди, которые найдут смешным такое упорство. Но я не смеялся. О, нет. Никогда не встречал я чело- иска, который бы выдал себя так безжалостно, отдавшись вполне естественному порыву. Одно слово лишило его сдержанности, той сдержанности, которая для пристойности нашего внутреннего «я» более необходима, чем одежда для нашего тела.
— Не делайте глупости, — повторил я.
Но вы не отрицаете, что тот, другой, это сказал? — произнес он отчетливо и не мигая глядел мне в лицо.
— Нет, не отрицаю, — сказал я, выдерживая его взгляд.
Наконец, он опустил глаза и посмотрел туда, куда я указывал ему пальцем. Сначала он как будто не понимал, затем остолбенел, и, наконец, на лице его отразилось изумление и испуг, словно собака была чудовищем, которое он увидел впервые.
— Никто и не помышлял вас оскорблять, — сказал я.
Он смотрел на жалкое животное, сидевшее неподвижно, как изваяние. Насторожив уши, собака повернула острую мордочку к двери и вдруг, как автомат, щелкнула зубами, целясь на пролетавшую муху.
Я посмотрел на него. Румянец на его загорелых щеках внезапно потемнел и залил лоб до самых корней вьющихся волос. Уши его порозовели, и даже светлые голубые глаза стали темными от прилива крови к голове. Губы задрожали, словно он вот-вот разразится слезами. Я заметил, что он не в силах выговорить ни единого слова, подавленный своим унижением, быть может, и разочарованием, — кто знает. Возможно, он хотел потасовки, которой намеревался меня угостить, для своей реабилитации и успокоения? Кто знает, какого облегчения он ждал от этой драки? Он был так наивен, что мог ждать чего угодно, но в данном случае он совсем напрасно выдал себя с головой. Он был искренен с самим собой — не говоря уж обо мне — в своей безумной надежде таким путем добиться какого-то опровержения, а насмешливая судьба ему не благоприятствовала. Он издал нечленораздельный звук, как человек, оглушенный уда- |юм по голове. Жалко было смотреть на него. Я нагнал его лишь за воротами. Мне даже пришлось пробежаться, но когда, задыхаясь, я поравнялся с ним и намекнул на бегство, он сказал:
— Никогда. — И повернул к набережной.
Я объяснил, что отнюдь не хотел сказать, будто он бежит от меня.
— Ни от кого… ни от кого на свете, — заявил он упрямо.
Я ничего не сказал ему об одном-единственном исключении из этого правила — исключении, приемлемом для самых мужественных из нас. Думалось, что он и сам скоро это должен понять. Он терпеливо смотрел на меня, пока я придумывал, что бы ему сказать, но в данный момент мне ничего не приходило в голову, и он снова зашагал вперед. Я не отставал и, не желая отпускать его, торопливо заговорил о том, что мне бы не хотелось оставлять его под ложным впечатлением моего… моего… я запнулся. Нелепость этой фразы испугала меня, пока я пытался ее закончить, но могущество фраз ничего общего не имеет с их смыслом или с логикой их конструкции. Мой глупый лепет, видимо, ему понравился. Он оборвал его, сказав с вежливым спокойствием, говорившим о безграничном самообладании или же удивительной изменчивости настроения:
— Моя ошибка…
Я подивился этому: казалось, он намекал на какой-то пустячный эпизод. Неужели он не понял его позорного значения?
— Вы должны меня простить, — продолжал он и угрюмо добавил: — Все эти люди, таращившие на меня глаза там, в суде, казались такими дураками, что… что могло быть и так, как я предполагал.
Эта фраза заставила меня изумиться. Я посмотрел на него с любопытством и встретил его взгляд, непроницаемый и совсем не смущенный.
— С подобными выходками я не могу примириться, — сказал он очень просто, — и не хочу. В суде дело другое: там мне приходится это выносить… и я выношу…
Не могу сказать, чтобы я его понимал. То, что он мне открывал, походило на проблески света в прорывах густого тумана, через которые видишь живые и исчезающие детали, не дающие представления о ландшафте в целом. Они пытают любопытство человека, но не удовлетворяют; ориентироваться по ним нельзя. В общем он ставил меня в тупик. Вот к чему я пришел, когда мы расстались поздно вечером. Я остановился на несколько дней в отеле «Малабар», и в ответ на мое настойчивое приглашение он согласился вместе пообедать.
ГЛАВА VII
В тот день идущее за границу почтовое судно бросило якорь в порту, и в ресторане отеля большинство столиков было занято людьми с билетами кругосветного плавания — билетами ценой в сто фунтов. Были три супружеские пары, по-видимому соскучившиеся за время путешествия, были и люди, путешествующие компанией, были и одинокие туристы, но все эти люди думали, разговаривали, шутили или хмурились точь-в-точь так, как при- кии это делать у себя дома. На новое впечатление они отзывались так же, как и их чемоданы. Отныне они вместе со своими чемоданами будут отмечены ярлыком, как побывавшие в таких то и таких-то странах. Они будут дрожать над этим своим отличием и сохранять ярлык на чемоданах как документальное доказательство, как единственный неизгладимый след путешествии. Темнолицые слуги бесшумно скользили по натертому полу; и изредка раздавался девичий смех, наивный и пустой, как сама и пушка. По временам, когда затихал стук посуды, доносились слова, произнесенные в нос остряком, который забавлял ухмыляющихся собутыльников последним скандалом, происшедшим на борту судна. Две старые девы в экстравагантных туалетах кисло просматривали меню и перешептывались, шевеля поблекшими губами; эксцентричные, с деревянными лицами, они походили на роскошно одетые вороньи пугала. Несколько глотков вина приоткрыли сердце Джима и развязали ему язык. Аппетит v него был хорош, — это я заметил. Казалось, он похоронил где — то эпизод, положивший начало нашему знакомству, словно то было нечто такое, о чем никогда больше не вспомнишь. Все время я видел перед собой эти голубые мальчишеские глаза, смотревшие прямо на меня, это молодое лицо, широкие плечи, открытый бронзовый лоб с белой полоской у корней вьющихся белокурых волос; его вид вызывал во мне симпатию — это открытое лицо, бесхитростная улыбка, юношеская серьезность. Он был порядочным человеком, — одним из нас. Он говорил рассудительно, с какой-то сдержанной откровенностью и тем спокойствием, какого можно достигнуть мужественным самообладанием или бесстыдством, колоссальной наивностью или странным самообманом. Кто скажет? Если судить по нашему гону, могло показаться, что мы рассуждали о футбольном матче, о прошлогоднем снеге. Моя мысль тонула в догадках, но разговор вдруг повернулся так, что мне удалось, не оскорбляя Джима, сказать что-то по поводу следствия, несомненно, являвшегося для него мучительным. Он схватил меня за руку — моя рука лежала на скатерти, около тарелки — и впился в меня глазами. Я был испуган.