А когда Мила была маленькой, и было ей тринадцать years old, она написала некий стишок, о чём напомнил мне милый и несчастный Никитушка Балашов (Никитушка — это так называла его Катечка Живова, которая иногда помогает мне жить (курсив мой и цитата из меня самого (телефонный разговор где-то в середине апреля))).
А начало стишка выглядело проблематично и строго, словно не Милушка это писала, а какой-нибудь дядя Тютчев: «Вот уже много времени мысль меня мучит одна: раз жизнь дана Человеку — значит не зря дана…» В самом деле. Не зря. Вот и Машенька у неё в подтверждение родилась, которую тоже со временем материнский вопрос озаботит. Вот, кстати, и ещё один пример слияния литературки и реальности, что для меня в последнее время особенно важно, ибо это самое слияние также работает на создание всеобщей коммуникативной системы, что для меня является основной целью.
Из разговора с кошеверовским автоответчиком: «Здравствуй, Серёжа. Это опять Скворцов. Извини. Видимо, я тебе уже совсем надоел, но дело в том, что Мэо для урока по панку совершенно необходима фотография, на которой изображены два панка. Поэтому может быть можно где-нибудь завтра с тобой пересечься, поскольку Мэо мне будет перезванивать завтра, в два часа, и фотография уже должна быть у меня. Если можно, перезвони. Пожалуйста. Желательно завтра утром. Большое спасибо. Извини. Спокойной ночи».
Вова Афанасьев очень хороший. Честное слово, я очень его люблю. И Серёжу, конечно, люблю, только… Прости уж, Ирочка. Тебя я люблю в особенности. Спокойной ночи. Пусть тебе приснится что-нибудь очень хорошее… Какая-нибудь вкусненькая еда, да?
Всем спокойной ночи. Sleep well, как говорила мне одна голландская Эльза. Sleep well, Else…
Вот уж опять боязно и как-то неимоверно страшно. Так мало осталось «Псевдо». Так мало осталось жить. Сколько ему сейчас лет?
Однажды, в детстве, мы с мамой шли в поликлинику. Меня только что выписали из больницы № 9, где я лежал с 30-го июня по 18-е декабря 1979-го года сначала с 27-процентным ожогом 2-й и 3-й степеней, а потом с сепсисом и, вследствии последнего, с двустронней пневмонией.
Так вот, стало быть, шли мы в поликлинику. Было начало весны, скоро предстояло идти в первый класс.
А я, между тем, шел, держал в одной руке пластмассового цыплёнка, а в другой — аналогичную собачонку, между которыми вёл разговор, естественно, за оба лица, и, естественно, с обилием звукоподражательных элементов речи.
В какой-то момент мы поравнялись с женщиной, которая оглядела меня с улыбкой умиления и мимоходом спросила маму: «Сколько вашему годиков?»
— Что вы, нам уже 7 лет. Скоро в школу, — ответила мама и сказала мне, что я веду себя, как будто мне года четыре. Или, как говорится, четыре годика.
Так сколько же сейчас «Псевдо»? Сколько годиков? Тридцать? Тридцать три? А сколько будет мне? Что я успею? Сколько успеет «Псевдо»? Сколько успел? Сколько? Ведь уже совсем немного осталось? Сколько?
Как страшно. Как страшно от этого ограниченного количества листов, на которых что угодно может ещё уместиться. Уместится ли?
Даже если что-то новое осенит вдруг, сколь многое нужно уже перевесить на этих мудацких весах. Как много страниц исписано всякой хуйнёй! Как мало осталось! Как страшно!..
«Страшно ему, видите ли. Экая тонко организованная какашка! Выискался. Страшно ему, больно, чтоб всё хорошо было хочется! Мудачьё! Хуй на рыло! Ебёна анафаза! Ёбаный пупок! Больно ему, страшно, а сам — говно говном!»
А Дулов неоднократно в своей жизни пописывал стишочки. Лет в 13–14 он написал стишочек про то, что где-то далеко-далеко есть некая гора, на которой стоит некий прекрасный замок, короче, такая славная акмеистическая хуйня. Забавно то, что кончалось это творение так: «…в том замке жюри сидит и жопу чешет». Так сказать, Страшный Суд. А на самом деле, просто подросток Дулов устал, заебался красивую хуйню молоть. Да уж, усталость. Усталость. Усталость, блядь.
А когда я на днях рассказывал Гавронскому об устройстве «Псевдо» и его значении в…, он стал мне говорить некую сложную чепуху, какую я и сам не прочь болтать в определённом настроении и на которую и возразить-то без мазы, ибо чепуха эта хитрая такая, умненькая, а смысл всё сводился к тому, что метафизика — это говно, а «Псевдо» — это метафизика, следовательно «Псевдо» — тоже говно.
«…Неужели говно? Говно. Метафизика? Метафизика. Значит говно? Говно. А может не метафизика? Может и нет. А может и не говно? Может и так. А может метафизика, но не говно? Может быть. А может говно, но не метафизика? Быть может. А может быть в мире всё неоднозначно? Очень даже запросто. А может быть всё-таки есть абсолютная истина? Что ж, почему бы и нет?.. Скажи, ответь мне: я и ты — одно и то же лицо? О да. Или мы — не одно и то же? Нет, не одно. Что изменится, если я перестану начинать вопросы со словоконструкции «может быть»? А что, что-то должно измениться? Ты, как еврей, отвечаешь, вопросом на вопрос. Ты что, еврей? Я? Ты. Кто? Ты что, хочешь, чтобы вопросы теперь задавал ты, а я отвечал? Нет, я хочу иметь крутой компьютер, чтобы забить туда некий роман, между каждыми строчками которого располагалось бы ещё по роману, темы которых были бы косвенно связаны со смыслом слов, содержащихся в тех строчках первого романа, между которыми каждый роман второй ступени и помещён.