Пистолеты Кухенрейтера с двойным шнеллером; ствол вороненый, насечка золотая. Цена за пару со всеми приборами в ящике королевского дерева триста рублей серебром.
У молодого профессора Никитенки в левом кармане жилета под вицмундирным фраком круглая табакерка с портретом Байрона; в правом другая, с портретом Карамзина. Первую Никитенко достает при студентах, вторую при сановниках. Издали может показаться, что у профессора одна табакерка.
Между тем он нюхает из двух.
В громадном министерском кабинете жарко трещит исполинский камин, пылают три гигантских канделябра. Величавый хозяин с высоких кресел взглянул благосклонно на тщедушного профессора.
— Ваша докладная записка, любезнейший, обильна зрелыми мыслями. Но в ней нет руководственной идеи.
Никитенко покраснел. Грациозно поднявшись, министр подошел к камину и взялся за щипцы.
— Смотрите, что я делаю. Стоило немного помешать, и весь камин стал другим. Куда девались дымящиеся угли? Мы видим один мягкий и ровный жар.
Уваров вернулся к столу.
— Здравую государственную идею можно уподобить щипцам каминным. А русская идея отныне и до века: православие, самодержавие, народность.
— Ваше высокопревосходительство…
— Подождите, любезнейший. Народность наше вековое сокровище, с ним ничего не страшно. Монархическая власть в союзе с церковью может создать поколение просвещенное, благонамеренное и единообразное.
Уваров встал и вышел. Едва успел озадаченный словесник достать табакерку, как министр возвратился вновь.
— Итак, любезнейший, необходимо исправить ваш труд сообразно словам моим. Покажите табакерку. У меня пристрастие к подобным вещицам.
Никитенко, вскочив, поспешил исполнить желание начальника. И вдруг смутился.
Вместо сосредоточенно-строгого историографа на полированной крышке дерзко улыбался буйный певец «Чайльд Гарольда».
Но Уваров не сказал ничего.
В магазине русских книг Александра Смирдина на Невском проспекте продолжается подписка на «Библиотеку для чтения», журнал словесности, наук, художеств, критики, новостей и мод.
Кукольник живет в Фонарном переулке.
Ныне в его холостой неопрятной квартире сугубый беспорядок. На полу дешевые пестрые ковры, у окна медный треножник: не для фимиама, а для жженки; с потолка улыбаются бумажные фонарики, со стен подмигивают разноцветные свечи. На обеденном круглом столе графин водки, подносы с закусками, красное и белое вино, коньяк; дымится кулебяка.
Длинноногий толстогубый хозяин на председательском месте весело щурит заплывшие глазки, дымя чубуком. Рядом кругленькая пухлая фигурка Брю-лова: мраморный лоб в золотых кудрях, но лицо отекло; короткие ножки еле хватают до полу. По другую сторону хозяйского кресла хмуро кривится вогнутый, с тонкими губами профиль Глинки. Сегодня налицо все рыцари круглого стола: добродушный Платон, брат хозяина; в отличие от Нестора его называют Клюкольник; толстяк-художник Яненко, он же Пьяненко; театральный доктор Гейденрейх по прозвищу Розмарин и двое гвардейских поручиков: весельчак Булгаков и скромный Гайстер.
— Поминальный стол открывается, — громко сказал хозяин. — Яненко, протокол.
Обрюзглый Яненко разгладил густые бакенбарды.
— Знаменитая пробка берлинского фигурного штофа, с душевным прискорбием извещая о внезапной кончине оного, последовавшей от неосторожности Карла Павловича Брюлова, покорнейше просит на поминовение в Фонарный переулок, в середу двадцать седьмого января, к двум часам дня.
— А теперь милости просим.
Поминки длились весело и шумно. Хлопали пробки, бокалы звенели, остроты и каламбуры сыпались. И только Глинка болезненно морщил нос.
— Объясни по крайней мере, чем ты страдаешь? — спросил его через стол Брюлов.
— Plexus solaris шалит.
— Мишка, оставь свой plexus, — хихикнул хозяин. — Господа, предлагаю спеть новый гимн.
— Браво, ура!
— Про хереса это сущая правда, а только при чем тут фрак? Я хожу в мундире.
— Для рифмы, дружок, для рифмы.
— Разве что для рифмы.
— Господа, Афродит явился! Гимн!
— Да он, братцы, в трауре. Что за притча? Глядите, как вырядился: в черном весь и при белом галстуке. Откуда ты, Афродит?