— Петко, — сказал он, — хоть бы тебе удалось добраться до родины… И не забывай, чего хотел Малыш, я… все остальные. Видишь, мы… революционеры… не хотим ничего особенного… для себя лично… а как трудно это нам… достается…
Огромным мужчиной был Коста и сильным. Кулаком быка мог свалить. Стальной нож Петко стерся о камни, пока копал он могилы. Пять могил вырыл он. И в могилах тех похоронил он пять мужских сердец, болгарских сердец… В одиночестве продолжал он свой путь на восход солнца, окруженный грозным молчанием, не слыша шагов и сдерживаемого покашливания друзей. Может, в полдень, может, раньше упал он во свежевспаханную борозду. Помнится только, что нахлынуло на него перед тем, как ушло сознание — запах разорванных плугом влажных корней. Четыре лютые раны зияли на его истощенном теле. В себя пришел в приземистом сельском доме с потемневшим от времени потолком. И хотя говорил на нескольких языках, первый вопрос задал на родном, впитанном с молоком матери:
— Где я?
И ответ прозвучал на родном языке:
— У своих.
И снова он потерял сознание. Только к вечеру пришел он в себя и ему рассказали, что случилось. Раненый, добрел он до болгарской границы, перешел ее и через десять-пятнадцать метров без сил рухнул на землю. Прямо в борозду, которую вел какой-то пахарь. Тот и отвез его к себе домой на телеге. В селе был фельдшер, промывший и перевязавший ему раны.
Потом — три месяца в больнице, а там — фронт до конца войны, офицерская служба на границе… На границе и встретил он Марию, скромную девушку, дочь бедняков. Вот и есть у него гнездо, о котором мечтали в самые тяжелые минуты жизни Малыш, Сашо, Камен, Добри, Коста… Мария родила ему двух сыновей — Ивана и Владимира. Дети выросли. Как-то вечером подошел к отцу Иван и проговорил, стесняясь:
— Отец, я женюсь…
… Кто-то из гостей крикнул громко:
— Генерал плачет…
Сын и сноха склонились перед ним в поклоне. Генерал стоял все так же, выпрямившись, мужественный, во всю грудь ордена и медали, и пристально смотрел в тот угол зала, куда мысленно привел пятерых своих товарищей, чьи могилы были в чужой земле, на памятной тропке, что через горы и реки, через ущелья и обрывы ведет на родину.
— Нервы, — вздохнула одна старая женщина. — Истрепанные нервы.
— Нет, — возразил седовласый генерал, стоявший рядом. — Это мужественные слезы.
Похоже, только он и угадал, что происходило в душе друга.
Перевод С. Бару.
НЕ УМИРАЙ, ОТЕЦ!
Калитка поддалась, не скрипнув. Пятна света и тени покрывали двор. Тропинка, что вела к порогу дома, петляла по ковру настурции и густым зарослям какого-то другого растения, соцветия которого напоминали красные букеты. Сделав несколько шагов, я остановился. Я увидел отца. Он сидел на приступке крыльца, рядом стояла большая корзина. Он отдыхал. Простоволосый, в белой, расстегнутой на груди рубахе с подвернутыми рукавами, босой. Вероятно, собирал в саду яблоки и груши, вернулся и сел передохнуть, вспомнить былое. С тех пор, как умерли мама и брат, а я переселился в город, мне не раз приходилось заставать его сидящим в раздумье — под ореховым деревом, на камне у ворот или на пеньке перед поленницей. Всегда в эту пору он предавался думам.
На первый взгляд, дома все было по-старому. Во дворе, как и раньше, царил порядок, он был чисто выметен, виноградная лоза перед домом подрезана, опрыскана медным купоросом, лук высажен ровными рядами на грядки, кусты помидоров подвязаны к колышкам, чтоб не обламывались, копошатся наседки с цыплятами… И все-таки что-то не так. Он, живший здесь постоянно, хорошо знал это. И это наводило его на размышления. Мол, все было и все есть, а вот их — близких, родных людей — не стало. Нету жены — крепкой, проворной, с которой он когда-то жал хлеб возле Трех могил, Багана, Берницы, которая на Симеонов день вставала ни свет, ни заря, чтоб испечь ему свежего хлеба, баницу, зажарить курицу, потому что это был первый день сева и ему надо было идти на ниву, бросать в землю золотые семена… Падает снег, сугробы — по колено, ветки гнутся под тяжестью белых небесных даров. Мороз. Свежепротоптанные стежки посинели от холода. На другом краю села наяривает музыка. Там играют свадьбу. Мать и отец собираются на свадьбу. Мама торопливо пришивает к новой отцовской рубахе пуговицы, присматривается, не длинны ли рукава, не тесен ли ворот. Отец набирает в амбаре крынку отборной пшеницы, берет флягу, полную вина — черного, с серебряной каемкой поверху… Мама надевает черную бархатную жакетку с лисьим воротником и манжетами. Помню, из-за этой жакетки столько было перекоров в доме… Мама сердилась на отца, что купил такую дорогую вещь, мол, чем швырять деньги на ветер, лучше бы подумал о детях… Не богачи, дескать, каждый грош надо беречь. А отцу было любо слушать, как бабы в селе говорят одна другой: «Хорошо Станке, Илия ее наряжает, точно куклу»… Нет больше Станки, нет и Ганчо, любимого сына, который, бывало, гонит буйволиц с пастбища и кричит: «Тятя, погляди, как здорово я их напас!»