Не слышно было человеческой речи, раздавалось только сопенье надзирателей. Ноги Игната будто примерзли к цементному полу. Каждый удар дубинки отзывался в сердце. Он боялся лишь одного: как бы кровь, стекающая по лбу, не заливала глаза. Ему хотелось до конца, до последнего вздоха, пока у него есть силы, смотреть в глаза надзирателям, особенно директору. Он выдержит! Он выдержит, если попытается думать… Почему бы ему не продолжить разговор, который совсем недавно они вели с Нейко? О родном селе, о близких, о девушках… На чем они остановились? Но тут его оглушил сильный удар. На этот раз яростно ударил надзиратель с уродливой бородавкой на носу… Ах, да, Игнат рассказывал о своей матери. Она рано овдовела, но всегда была веселой, умела пошутить. Ростом не вышла, но была жилистой, как корни пырея. Так просто не вырвешь… Удары, сыпавшиеся справа и слева, обрывали мысли. Оставалась лишь пустота, в которой с головокружительной быстротой мелькали силуэты надзирателей и директора. Игнат уже не чувствовал, что лицо у него окровавлено, что надзиратели и директор переглядываются, не замечал, что в ударах уже ощущается усталость, колебание… Так о чем же ему говорил Нейко? Кажется, о своей девушке. Игнат видел ее фотографию. Огромные глаза, округлый подбородок, длинные, буйные волосы, падающие на плечи. Как ее звали? Мария… Нет, Мария — это его мать… Ее зовут… Светломира… Красивое имя! Светломира… Тут тебе и свет, и мир. Свет и мир. За это борются люди, за это погибают… Постепенно мысли победили боль. Она притупилась, сердце уже не ныло.
— Хватит! — рявкнул директор, и надзиратели спрятали дубинки.
— Ну и человек! — устало выдохнул один из надзирателей.
— Кремень! — прорычал другой, с бородавкой.
Игнат молча смотрел на них. Может, они отдохнут и начнут снова. Он не знал, что их озадачило его поведение, его стойкость. Он смотрел на них с сожалением, что особенно поразило директора. Он дал знак надзирателям не бить больше заключенного. Игнат ждал, стиснув зубы. Нейко стоял возле стены, до боли сжав кулаки. Тишина сгущалась, становилась до невозможности гнетущей… Она давила на барабанные перепонки, и они потрескивали, звеня, как шаги в подземелье. Игнат уже не думал о селе, о близких, у него не хватало сил продолжать мысленный разговор с Нейко. Он только видел перед собой три фигуры и ждал. Они тяжело дышали. Лица у них были перекошены, бледны, вокруг глаз легли мелкие морщины. Казалось, что это их мучили, на них сыпались удары дубинок.
— Пошли, — скомандовал директор надзирателям.
Но спокойный, твердый голос Игната приковал их к месту.
— Позор вам!
Голос разорвал густую тюремную тишину. Отозвались эхом холодные камни стен, запертые камеры — Позор! Позор! Позор!
Тюремщики переглянулись. Быстро быстро зашагали они прочь. А слова Игната гнались за ними, настигали их: Позор! Позор! Позор! Прошло несколько минут, прежде чем сумрак поглотил их фигуры. И снова нависла тишина. Игнат закрыл глаза и почувствовал, как погружается в темноту. Нейко бросился к нему и поддержал его больной рукой, но боли не ощутил. Весь он был напряжен, как стальная струна.
— Вытри мне кровь с глаз, — тихо попросил Игнат. — Я хочу смотреть…
Перевод Н. Нанкиновой.
ОТЕЦ
В мой последний приезд в село мы с отцом часто ходили на виноградник. Отец уже в летах, пройдя два-три километра, он начинал задыхаться, но никогда не отказывался прогуляться со мной на закате, когда повеет прохладой. Наш виноградник находится как раз под Коральовым Бранищем, оттуда, как на ладони, видно все поле, до самого Каменного кургана, упирающегося макушкой в синее небо, молчаливого и спокойного, будто специально поставленного там, чтобы охранять село от набегов мрачных туч, которые частенько поднимаются из-за Бабиного Рога.
Отец останавливался на верхнем краю виноградников и говорил:
— На Каменном кургане у нас когда-то была нива, и на Среднем Селище тоже… Будто во сне все было… Если бы встал твой дед, он бы запутался, не смог бы узнать, что где… На тех участках мы работали с твоими дядьями, тетками… Умерли все, словно и не было их вовсе… А этот виноград, — он усаживался на межу, срывал ягоду с какой-нибудь грозди и продолжал рассказывать тихим, печальным голосом о давно прошедших, незапамятных временах, — этот виноград мы садили с твоей матерью, царство ей небесное, как говорится… Какая женщина была твоя мать! — Голос отца прерывался, и его светло-карие глаза подергивались сумеречной пеленой, за которой вспыхивали светлячки несбывшихся надежд, тоски по ушедшему, по молодости.