Я его слушал, не прерывая. Опершись рукой на его плечо, я сидел рядом с ним на корточках. День угасал. Тихими шагами приближались вечерние тени, обманутые зовущим шепотом виноградных листьев, которые приобретали причудливые формы, — чуть-чуть покачиваясь, они готовились ко сну. Отец подолгу молчал, закусив губу. Потом снимал фуражку с белой, как вата, головы, и из груди его вырывался тихий вздох, который сразу же таял в глубоком зеленом спокойствии виноградников.
— Твоя бабушка Иванка тоже была умной женщиной. Однажды позвала она меня и говорит: «Илья, я тебе даю участок под Коральовым Бранищем. Насадите там со Станкой виноградник, а то как появятся у вас дети…» С дядьями твоими за неделю обработали место… На те деньги, что уже давно понемногу откладывали, купил я черенки. Садили вдвоем с твоей матерью. А потом их кто-то взял и украл. Бедная твоя мать день и ночь плакала. Пришлось мне целый год работать у Попова Ивана. Собрал немножко деньжат и снова купил черенки. А теперь вон какой виноградник! Больше тридцати лет едим свой виноград… А матери твоей нет, и Ганчо уже не вернешь… Нет их, бедных…
Ганчо — это мой младший брат. Всегда, когда заходит речь о нем, лицо у отца бледнеет, на глаза наворачиваются слезы. Ганчо умер от туберкулеза, у нас не было денег, чтобы его лечить.
Как только вечер спустится над виноградником и звезды начнут подмигивать сквозь листья черешни, мы отправлялись домой. Шли лесом, потом возле источника спускались вниз прямо через поляну. Иногда останавливались на канале, пересекающем ее. Садились отдохнуть и смотрели, как месяц купается в воде.
Однажды мы, как обычно, сидели на том же месте. Солнце уже зашло, но еще светились паутинки, серебряными дорожками пересекаясь на травинках. Отец поставил у ног корзинку, увешанную виноградными листьями, и наклонился, чтобы зачерпнуть воды.
— Осымская…
— Знаю, — отозвался я.
Отец задумался, глядя куда-то. На его широком скуластом лице, изборожденном морщинами, вспыхивали оранжевые отблески заката. Я проследил за его взглядом.
— Куда ты смотришь?
— На луга, — тихо ответил он. — Знаешь, я уже начинаю забывать наши нивы, но Савов луг никогда не забуду. Так перед глазами у меня и стоит целехонек. Помню даже, сколько там кротовых нор было.
— А почему именно его так хорошо помнишь, отец?
— Однажды там упал твой дядя, Стоян. Свалился на скошенную траву, и изо рта у него хлынула кровь. От усталости. Тогда стояла такая жара, словно с неба лился огонь. А мы знай надрываемся. Каждый старается хоть немного заработать… — Отец помолчал, глядя на луга, припоминая что-то. — Как-то раз тоже косили на этом лугу. Огромный луг, наверняка все три гектара будет. Рубахи у нас взмокли от пота, в глазах темно… А Савов прискакал на коне, посмотреть, как мы работаем, и давай шуточки шутить. Я уж не помню, что он говорил, но помню, что я ему ответил. Был я решительнее своих братьев. Я ему: «Придет время, когда и мы вот так будем сидеть на конях». А он мне и отвечает: «Придет, да только тогда, когда Осым[1] вспять потечет. Жди у моря погоды». Сказал так и ускакал. Злость его взяла… Осым вспять не повернул, но поля и луга стали нашими. И мно-о-ого чего изменилось в этой жизни…
Прозрачная осымская вода медленно стекала с отцовских рук. А я смотрел на них, на вздутые синие вены, и мне хотелось припасть к ним губами. Сколько работали эти руки — и на себя, и на других — ничем не взвесить, не измерить. Над каналом повисла луна, и ее отражение, как волшебный серебряный мяч, закачалось на кротких прозрачных волнах.
Отец наклонился, поднял корзину и, прислушиваясь к всплескам волн, сказал:
— Пойдем, сынок… А то место, где пришлось натерпеться страданий, никогда не забыть. На лугах этих каждая пядь земли мне знакома, потому что полита потом моим…
Перевод Н. Нанкиновой.
ПШЕНИЧНЫЕ КОЛОСЬЯ
Однажды утром я зашел к председателю хозяйства. Он как раз давал последние наставления бригадирам. Двое из них спорили с председателем, пытаясь что-то доказать, а третий — Тунга — стоял неподалеку от двери, перебросив через плечо кожаную сумку и, молча улыбаясь, терпеливо ждал окончания разговора.