— Вы его знаете. Это Васенька Костырин, — добавила Бобова жена.
— Сидит, понимаешь, у меня в бесте.
— Бест — это не то, — улыбнулась жена. — Беста ты ему, к сожалению, не организуешь.
— Слушай, а ты наверху живи. На мансарде. Ты еще молодой. А Костырин вечно, понимаешь, не будет отсиживаться. Явится к своему руководству.
— Что у него?
— Неприятности.
— Из-за Солженицына? — спросил я, ощущая свою полную ничтожность.
— Слава богу, собственные. На Западе напечатали, а каяться не хочет. Герой, понимаешь. Герои на чужих дачах не прячутся. Меня тоже не поблагодарят. Сам понимаешь, время какое. Нет, не герой твой Костырин!.. А чего, собственно, требуют? Опровержений? Ну и опровергни. Дай, понимаешь, отпор нашим врагам. Отпором, дорогой, меньше, отпором больше, что за разница? Все даем отпоры, а Василий Валентинович — святой, что ли? Нету святых. Пятьдесят шесть лет, как все грешники.
— Как бы дуралей дачу не сжег, — вздохнула жена Боба. — Он вроде нас — безрукий. Проследите за ним.
— Углем топят?
— Камин жгут.
— Прослежу. Пробки на ночь вывинчу.
— Вот умница, дорогой, — обнял меня Боб.
СУББОТА
(продолжение)
В десять утра, как молодой влюбленный, я, насвистывая, спешил на встречу с забегаловкой. В кармане джинсовой куртки приятно постукивали карандаши. Весь переулок и пол-улицы прошел под этот кастаньетный звук и толкнул дверь кафе. Она не поддалась. Костяшкой указательного пальца забарабанил в стекло. Никакого впечатления. Вмялся в него носом: столики были, кофеварка тоже; буфетчицы за стойкой не было. По тротуару прохаживался милиционер.
— Закрыто? — спросил я его.
— Значит, закрыто.
Он был моложе меня, но ему не нравились мои джинсы и куртка, потому что они вытерлись, как плешь.
— Тут не сказано, что по субботам закрыто.
— Не знаю, гражданин. Не ломитесь. Если покушать, а ничего другого... то культурно пройдите остановку, до пельменной.
Я чуть не выматерился. Но разве объяснишь, что любую забегаловку площади Пигаль или Конкорд я не обменяю на это непонятно почему запертое кафе?
— Сержант, может, они там заснули?
— Гражданин, не скандальте. Закрыто, значит, положено.
Я вернулся в подвал. Холст на мольберте показался мне осиротевшим; я стал водить по нему кистью, словно хотел его утешить. Вчерашнее — пустая прохладная забегаловка при жарище на улице — забылось. Трясся над холстом словно мать над ненакормленным дитятей, а часа через четыре понял: перекормил!..
Все, что предполагалось в намеке, выперло на первый план. Холст надрывался от крика, словно был не тихим кафе, а баррикадой. Пришлось «крутить назад» — скоблить мастихином. Так у меня случалось и раньше. Но раньше мог свериться с натурой.
Вымыв руки, я опять вылез из полуподвала и доплелся до кафе.
Оно не проявляло признаков жизни. Купив в молочной картонку и в булочной — батон, я вернулся к мольберту. Зрелище было как после обыска в квартире валютчика: все истыкано, вспорото... Откусив уголок молочной картонки, я залпом выпил холодные шестипроцентные пол-литра.
— Ох-ох-хо... — вздохнул, вероятно, точь-в-точь как валютчик после обыска. — Ну что, понимаешь, будем делать, дорогой? — передразнил Боба. — Очень нехорошо, понимаешь, получилось.
ДАЧА
1
Костырин сидел в огромной зале. Электрический камин грел его шлепанцы. Барабаня по бедной «Колибри», Васька не услышал скрипа двери.
— Привет, — сказал я.
Васька обернулся, и я едва его узнал: он прибавил пуда полтора, вздел очки, оброс бородой и облысел до самых ушей.
— Не понимаю. — Он поглядел на мой чемодан и этюдник.
— Живу здесь.
— Но мы с женой... — пробормотал он возмущенно и нерешительно.
— Я — наверху.
— Там холодно...
Очевидно, решил, что я подослан Лубянкой.
— Зря зажгли. Этим не согреться. Плиту затопите.
— В кухне темно. А я люблю, когда много света. Долго жил в подвале.
— Вы не художник. На машинке можно и при электричестве...
Я злился, что он меня не вспомнил, хотя я все еще без бороды, усов и даже плеши.
— При электричестве самочувствие плохое. Мрачного и так хватает.
— А как же Достоевский писал при свечах?
— И ничего хорошего... У Достоевского нет гармонии. Кто он — наглец или чокнутый?
Я поднялся в мансарду. Там было холодней, чем думал. Летом тут обычно селилась Вика. Она не любила шататься по окрестностям: не терпела зевак, что, сгрудясь вокруг этюдника, докучают вопросами и советами. Потому писала, глядя из окна, и простужалась тут, на верхотуре, даже летом.