Мое внимание кто-то обратил налево по Безаковской улице. У вокзала стоял разъезд украинцев - несколько всадников. Они стояли против вокзала, который был в руках большевиков. Над нашей головой разорвался снаряд, и разъезд зашевелился: завязывался бой, и толпа быстро рассыпалась.
Время от времени я выходил на улицу и простаивал, как и другие жильцы, у ворот. Картина была однообразная и грустная. Кому было надо, те ходили по своим делам. В кухмистерской обед достать было трудно. Сидели без сахару, хлеб доставался все труднее.
Я почти не испытывал страху: на душе было безразлично и о будущем не думалось. Я считал все погибшим с первых часов революции. К обеим сторонам - и к большевикам, и к украинцам - я относился с полнейшим презрением, а потому активно в дело не вмешивался. Я говорил себе, что все имеет свой конец - должно кончиться и это безобразие. Однако дни проходили, а оно не кончалось. Жители стонали: «Уж пусть кто-нибудь из них побеждает, только бы скорее это кончилось».
Бомбардировка еще усилилась. Особенно обстреливали сквер у Золотых Ворот. Рассказывали о том, как в домах рвались снаряды и убивали людей. Многие случаи были удивительны. В квартире профессора Дитерихса сквозь стену влетел шестидюймовый снаряд, разорвался в комнате, все засыпав и разворотив, а двое людей, лежавших на кроватях, остались целехонькими и невредимыми. Бомбардировка нагоняла страх, но убивала мало людей, да и разрушения ее, по существу, были ничтожны: полевыми орудиями нельзя разгромить город, особенно когда их было мало, как у большевиков. Убитые считались только десятками.
С приходом Красной армии украинцев стали теснить. Однажды сражались у самого моего дома, и я наблюдал, как вели себя солдаты. Недурно. Один из них, подвигаясь вперед вдоль стен домов, зорко наблюдал, потом стрелял и вновь подвигался вперед. Бой вели маленькие и жалкие кучки. Особенно сильна была канонада ночью, но я уже столько ее слышал в жизни, что спокойно раздевался и превосходно спал у себя в комнате.
На пятый или шестой день боев большевики заняли вокзал. Подошел бронепоезд и начал в упор расстреливать город. Большевики знали, что делают, и в один из вечеров разыгралась восхитительная картина, которую я вместе со всеми окружающими с восторгом наблюдал.
Недалеко от дома, в котором я жил, по направлению к Бибиковскому бульвару высился дом Грушевского, того самого платного австрийского агента, который возмутил всю Украину. Большевики нацелились, и первым же снарядом угодили в дом Грушевского. Семиэтажный дом запылал как свечка. Дом был полон жильцов, и они, говорят, как тараканы бросились спасаться. Картина пожара была грандиозна на фоне наступающей темноты. Дом горел как факел. Каждый раз, когда пытались его тушить, большевики поддавали жару новым снарядом. Публика восторгалась. Слышались реплики: «Так ему, мерзавцу, и надо!». Однако молва говорила, что «мерзавец-собственник», прививавший России социализм, тогда уже передал дом в другие руки.
Несмотря на всюду рвущиеся снаряды, любопытство влекло людей смотреть на зрелище. Пошел и я, чтобы наслаждаться возмездием, и завернул за угол квартала. Было действительно красиво и жутко. В это время туда, где мы стояли, не стреляли, и на тротуаре собралась порядочная группа. Артиллерист бронепоезда, по-видимому, заметил это и пустил в нас один за другим два снаряда. Мигом сдунуло любопытство, и люди бросились врассыпную.
Дом горел два дня. С этого вечера всюду пылали пожары. Недалеко от нашего квартала помещался дом воинского начальника. Там, как щепки, горели деревянные дома. Было величественно и страшно. В один из вечеров пронесся слух, будто бы из соседнего квартала велено выселить все население. На фоне черного ночного неба внизу было светло, как днем. Озаренные красным отблеском пожара, по тротуарам этого квартала, осыпаемого шрапнельными пулями, сплошною вереницей двигались густой массой люди с узлами на плечах. Их сзади подгоняло пламя, а на пути осыпали пули, и некуда было уйти от этого ужаса. Такие картины я раньше видел только в кинематографе -помню, из истории карфагенской гибели.
«Несчастные, - думалось мне. - Кому нужны все эти страдания?» Люди гибли во имя происков проходимцев и честолюбцев. Но что было пользы роптать? Люди смирялись и впадали в состояние прострации. Но, даже умирая, они не могли отделаться от политического бреда и все еще спорили. Все ворчали, но громко не могли протестовать. Кто-то должен быть властью, и всякому готов был подчиниться обыватель, вырывший себе во времена Керенского могилу собственными руками.