Выбрать главу

Лева улыбался, вспоминая то нелепое свидание, хотя и было стыдно за свою немужскую застенчивость, но всетаки при этом смешно – и тепло.

Тепло, как с Мариной. Даже эти несколько минут от Смоленки до «Праги» – тепло, и легко, и смешно… Но странно.

– Скажи, доктор, а твоя Лиза – она еврейка? Чистая? – спросила Марина его однажды в постели, когда все кончилось и он так устал, что был практически прозрачен, проницаем, не готов даже к малейшему сопротивлению, ничего не соображая. – Просто ответь, и все…

– Ну да, – неохотно пробормотал он, выходя из дремы. – Нет, кто-то там у нее из донских казаков. Короче, с небольшими примесями… А тебе это интересно?

– Конечно, – сказала Марина. – Еще как…

– А почему? – вяло поинтересовался Лева.

– Ну, как тебе сказать, – Марина повернулась, легла на бок, закрыв грудь простыней и положив голову на руку. – Мне почему-то всегда казалось, что есть такое еврейское счастье, но это про женщин, учти, не про мужиков… У тебя такого счастья и в помине нет. Они всегда знают, чего хотят. Точно знают. Причем это от характера не зависит – это сверху, от бога идет. От еврейского…

– А ты, получается, не знаешь, чего хочешь? – заинтересовался Лева, хотя разговоры эти не любил, на дух не переносил, но тут момент был выбран уж очень удачно.

– А я не знаю… – вздохнула Марина. – Вот такая я…

Но он не дал ей договорить, закрыл рот рукой.

– Хватит ругаться, – сказал он строго. – Ругаться разрешаю только в постели.

– А мы где? – засмеялась она.

– Ну, в смысле, ругаться разрешаю только во время. А до и после – запрещаю. Понятно?

– Понятно-понятно… Ханжа. Так ты со мной согласен или нет?

– Нет, конечно, – подумав, честно ответил Лева. – Иначе получается, что все еврейки – стервы, переводя на общедоступный язык. Разве нет? Типичный антисемитский стереотип.

– Да иди ты в жопу, – обиделась Марина. – Сионист хренов. Я тебе совсем про другое, а ты…

Он окончательно вышел из полузабытья и сказал:

– Марин, давай сменим тему, а?

Потому что вдруг ясно представил, с каким выражением лица, с какой улыбкой Лиза слушает этот их разговор. И еще подумал, что Нина, в такой же ситуации, спросила бы его точно о том же. И теми же самыми словами.

Шестая детская психбольница, в те годы, была заведением всесоюзного значения – огромным, в общем-то, учреждением, куда попадали особо трудные, запущенные дети не только из Москвы, но и из самых разных уголков СССР. И не только дети. В их пятнадцатом отделении лежали и подростки-старшеклассники, и выпускники-абитуриенты, попадали туда люди и постарше (как они там договаривались насчет детской больницы в строгое советское время, одному богу известно), и студенческого возраста, и работающие, ну, скажем, Курдюков или Цитрон, но таких было немного, раз-два и обчелся.

Он, кстати, напомнил во время студенческой практики Б. 3., что когда-то сам был его больным, и тот сделал вид, что помнит, – конечно, помню, коллега, это очень важный опыт, вы ведь были по ту сторону баррикад, – но было заметно, что такой случай у него не первый и что радуется как бы вскользь, слегка формально, Лева зачем-то надулся (внутри себя, конечно), и возможность поговорить, восстановить детали того лета, узнать судьбу тех или иных пациентов была потеряна безвозвратно, и вообще как-то не очень удачно было все в эту практику, отпугнула его клиническая психиатрия, и он твердо решил заниматься только наукой, только психологией, потому что любое практическое ежедневное, будничное дело требует цинизма, то есть полной трезвости, причем сразу, с первых шагов, – а цинизма-то необходимого он в себе и не обнаружил.

В пятнадцатом отделении лежали в основном заики. То есть люди с той или иной степенью логоневроза – по-разному выраженного, с разным сопутствующим букетом, у когото была психастения, или, как потом стало модно говорить, акцентуация характера в эту сторону – болезненной застенчивости, ухода в себя; у кого-то, напротив, это сопровождалось повышенной истероидностью, эмоциональной лабильностью, агрессивностью, склонностью сочинять, врать, фантазировать, а Курдюков, например, или Шамиль вообще ничем таким не выделялись – очень крепкие, мускулистые хлопцы, жуиры и жизнелюбы, за то лето, пока там был Лева, успевшие перепробовать разных баб – и среди пациенток, и среди сестер, но сейчас, задним умом, Лева понимал, что и эти двое, вызывавшие у него тогда, в отделении, глубокую зависть и восхищение своим именно душевным здоровьем – оба просто лучились им, – не были абсолютно здоровы, просто хорошо маскировали свою уязвимость, но полную правду о них могли знать только Б. 3. или Рахиль Иосифовна, никого другого они к себе подпускать бы не стали и за километр.

Лева ненавидел больницы с их особым больничным запахом, противной пищей, тусклым светом в длинных коридорах, стонами «тяжелых» по ночам, с визгливыми интонациями сестер – он это дело знал хорошо, с раннего детства, со своим букетом: гланды, аденоиды, гнойный гайморит, порок сердца, расширение каких-то там вен в самом неприличном месте, которое (расширение) вдруг стало отдаваться особой, ужасной болью, пока его не разрезали под общим наркозом, – в общем, полный букет, и когда мама сказала, что с его тяжелым заиканием надо что-то делать, через год уже пора готовиться к поступлению в вуз (он еще не знал, в какой, и эта тема тоже была болезненной), поэтому она возьмет в больнице справку, чтобы освободить его от экзаменов за восьмилетку, а он ляжет на месяц – он сначала дико засопротивлялся, и тогда мама сказала: «А экзамены ты хочешь сдавать?» – и дело было решено.

Так что в больницу он отправлялся с самым тяжелым сердцем, утешало лишь одно, что от экзаменов откосил (поставили в аттестат по итогам полугодия), а он их действительно жутко боялся – выходить к доске, там комиссия, незнакомые тетки, говорить громко и с выражением – да из него ни звука не вылезет в такой ситуации – но все-таки жара, лето, каникулы, а он будет сидеть в Москве, в больнице, взаперти, но неожиданное ощущение, что это совсем не та, а другая больница – появилось сразу, как только они с мамой, отойдя от метро «Ленинский проспект», перейдя через пыльный мост с трамвайными путями и миновав пару кварталов с пятиэтажками в глубине каких-то там многочисленных Донских проездов, углубились за больничные ворота в аллею.

Сразу, в первые же дни было полно этих диких, освобождающих сознание моментов – но, конечно, лучше всего запомнился один…

Когда буквально на второй день, в субботу (после сеанса), он попал в актовый зал на танцы, дурдом в квадрате (танцы в больнице, ну не бред ли сумасшедшего), он стоял и глупо ухмылялся, глядя на танцующих психов и заик, никаких людей в белых халатах, санитаров, сестер, врачей, не было и в помине, поставили на проигрыватель пластинку, кто-то зычно крикнул: «Бе-елый та-анец!», закружились пары, и к нему подошла высокая девочка с соломенными волосами, почему-то без бровей и без ресниц, отчего ее синий взгляд сквозь глаза-щелочки искрился особенно сильно, и просто сказала: «Пойдем?»

И он вдруг понял, что не сможет отказать, да я не умею, ничего, сейчас будем учиться, клади руку вот сюда, эту сюда, старайся следить за моими ногами, ой, извини, ничего страшного, хотелось одновременно следить и за руками, и за ногами, и за глазами, он пару раз наступил ей на ногу, она засмеялась хрипловато (ах вот что, у нее был хрипловатый голосок, как у Марины), ну, веди меня, как это, ну веди, веди, ты же мужчина, должен вести, вот так, вот так, отлично, делаешь большие успехи, просто очень большие успехи, теперь следующий урок, называется «дистанция», то, как ты меня держишь, называется пионерская дистанция, понял или нет, ты ведь уже комсомолец, и тут он понял, и взял ее крепче, и ощутил ее грудь, и она опять засмеялась, так я не смогу, да и ты тоже, чуть понежнее можешь, помягче, вот, вот, а говоришь не умеешь, все ты умеешь, а как тебя, кстати, зовут, Лева, а меня Нина, ты здесь давно, только второй день, тебе повезло, а я уже целый месяц, а танцы всего второй раз, и пошел разговор…