Когда солдаты ушли, старуха вошла в свою горницу и стала молиться за сына. Тихо было вокруг. Только ветер заунывно посвистывал в сумраке осеннего вечера. Вдруг во дворе залаял старый Волк. Его неистовый лай отвлек старуху от молитвы. Старуха прислушалась, но собака скоро умолкла. Козиниха снова склонила голову и продолжала полушепотом читать молитвы. Но недолго пришлось ей молиться. Послышались быстрые мелкие шажки, и в горницу, запыхавшись, влетел маленький Павлик. «Папа пришел!» — крикнул он, едва переводя дух. Не успела Козиниха добежать до порога, как появился сам Ян с Ганалкой на руках, а за его спиной виднелось сияющее лицо Ганки.
Старуха не в состоянии была произнести ни слова: обвязанная голова, бледное лицо… Глаза ее наполнились слезами, она молча протянула сыну руку. В этом жесте был и радостный привет и просьба о прощении. Сын, тронутый, крепко пожал протянутую руку.
Вся семья уселась за бабушкин стол. На лицах была написана радость. Дети не отходили от отца. Ганка расспрашивала его —что было в замке, как с ним там обращались? Козина коротко ответил и перевел разговор на кирасир, он спросил, как они похозяйничали тут в усадьбе и вообще в деревне. Мать говорила мало. У нее все время вертелся на языке один вопрос, но она так и не задала его, видя, что сын избегает этого разговора.
Неожиданно пришел гость — драженовский дядя, старый Криштоф Грубый. Еще вчера, когда отвели в Тргановский замок Козину и других ходов, старуха Козиниха послала сообщить брату о случившемся. Он извинился, что так поздно пришел, так как не был дома, а ходил в Брод по своим делам. Грубый горячо потряс руку племянника и сказал:
— Слышал, слышал уже, родной!
Он снял плащ и шляпу и подсел к столу. Молодая хозяйка ушла готовить ужин.
— Значит, ты знаешь, Криштоф…—начала старая Козиниха, издали приближаясь к вопросу, который ей так хотелось задать.
— Да, я слышал, что сожгли наши грамоты…— ответил он со вздохом.—Но не наше право!
Услышав это, старуха встрепенулась. Теперь она знала, как поступать.
В это время в сенях послышались шаги, и в горницу вошел староста Сыка, «прокуратор».
— Уж не будем от него таиться,—начал он еще в дверях, кивая на Козину.—Он сам прокуратор хоть куда. А пришел я к вам вот зачем. Ты знаешь, старая, что в ларце в канцелярии были не все грамоты? Я хорошо считал… А управляющий тоже хитрец, будто невзначай спрашивает — все ли, мол, тут грамоты? Ну, да и я не лыком шит. Сразу смекнул, что не все.
— Не все, говоришь? Да откуда им взяться всем! —с живостью ответила старая крестьянка. Она вскочила на ноги, развязала платок на груди и вытащила из-за пазухи пергаментный свиток с печатью, а за ним и другой.— Вот, две самые важные! Ты, Сыка, говорил, что их одних было бы достаточно для суда, что тут все наши права.
Козиниха стояла у стола, держа в высоко поднятой руке пожелтевшие пергамента с висящими на шнурах печатями. Глаза ее сияли. Она обвела взглядом мужчин. Пораженные, они повскакали с мест — и молодой Козина, и рассудительный Сыка, и драженовский староста. Сыка жадно потянулся к пер-гаментам, как бы желая убедиться — подлинные ли они, настоящие ли.
— Да, да, те самые, наши! —улыбаясь, сказала Козиниха. Она сразу подумала о них, когда сын в правлении шепнул ей, что паны явились за грамотами. И тут же она смекнула, что нужно спрятать эти важнейшие грамоты: раз сына забрали, значит, будут рыться и у них в доме. Она вовремя успела выхватить из ларца эти две грамоты и сунуть их за пазуху вместе со старой ходской печатью. При этих словах она вынула из стола и печать.
— Ну, этих паны у нас уж не отберут! —решительно добавила она и посмотрела на лежащие перед ней на столе грамоты.
— Не отберут! —горячо повторил ее сын.—Не отберут, да и те, сожженные, Ломикар еще вернет! Заставим!
Глаза его загорелись, на бледных щеках выступила яркая краска. Старый драженовский дядя одобрительно кивнул седой головой, а Сыка порывисто протянул отважному другу свою большую тяжелую руку.
В это время в доме напротив Ганка хлопотала у очага, готовя ужин. У нее было легко на душе: муж вернулся и больше не будет иметь дела с панами. Паны забрали эти старые грамоты. Теперь с этим кончено… Ганка не очень жалела о грамотах. Сколько споров, тревог и несчастий было уже из-за них, и все понапрасну!
Ян, конечно, жалеет о них, но понемногу забудет, и тогда настанет покой, тогда он снова будет безраздельно принадлежать ей и детям.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
С той самой ночи, когда уездские ходы сидели за решеткой в Тргановском замке, морозы не ослабевали. Зима по-настоящему вступила в свои права. В долинах ветер еще сдувал порошу, но в горах белый покров залег прочно. Вершины Чер-хова, Галтравы, Шкарманца и других гор, как здесь, в Ходском крае, так и дальше, где тянулся могучий Шумавский хребет, покрылись белыми шапками. А оттуда белая пелена расползлась вниз по отрогам и склонам, где ее прорезывала лишь темная синева притихших лесов.
Так же тих и нем был весь Ходский край.
Казалось, что он запуган недавними происшествиями в Уезде и в Тргановском замке. Нигде не было ни взрыва возмущения, ни смелого отпора, точно у неподатливых ходов вместе с грамотами сгорела и вся их отвага.
Но эта угрюмая тишина не свидетельствовала о тупой покорности или малодушии. Это было затишье перед бурей.
По всем окрестностям, от Постршекова и до отдаленных Поциновице, словно на крыльях ветра разнесся слух о том, как поступили в Уезде со старостой Сыкой, с Козиной и Прши-беком, с его отцом и другими крестьянами и как Ламмингер похитил ларец с ходскими грамотами. Не один понурил голову в тяжком раздумье. Много глубоких вздохов вырывалось при мысли, что теперь всему конец. Но еще больше слышалось проклятий, посылавшихся новому замку в Трганове и его владельцу, и в оживленных беседах об этом панском насилии терялись одиночные жалобы и вздохи, так как по всем ход-ским усадьбам и деревням разносились слова, полные гнева и жажды мести.
В этих речах звучали похвала и живая признательность всем ходам, которые так мужественно отстаивали унаследованный от отцов залог древних прав. Больше всего говорили о молодом Козине; дивились его смелости, с которой он выступил против самого Ламмингера в присутствии офицеров, не боясь стоявших с обнаженными палашами солдат.
Первыми прибежали в Уезд знакомые из Драженова, Постршекова и Ходова; они хотели расспросить обо всем, поговорить с теми, кто пострадал за всех. Потом стали появляться и крестьяне из более отдаленных ходских деревень — почитаемые всеми, много видевшие на своем веку старики. Они либо прямо стучались к Козине, либо заходили сначала к Сыке, а затем вместе с ним направлялись к отважному молодому ходу, чтобы пожать ему руку. Посидев и потолковав с Козиной, они прощались, и, уходя, почти каждый из них спрашивал:
— Ну, а дальше-то как?
— Ну, теперь лучше помолчать. Но мы еще всего не сказали. Еще услышишь,—отвечал Козина.
Он ни разу даже не заикнулся о том, что не все грамоты погибли, что еще две остались, как раз самые главные. Так он делал по совету старосты. Это пока оставалось их тайной, тайной драженовского дяди и старухи матери.
Ганка дивилась тому, что творится с ее мужем. Она думала, что после тяжелых событий он помрачнеет и не скоро забудет происшедшее. А он стал спокойнее и общительнее, чем прежде, правда, не таким веселым, как до женитьбы, когда он за ней ухаживал; таким Ганка его больше никогда не видала,—тень какой-то тайной заботы и тайных дум не сходила с его лица. Странным казалось ей и то, что он так зачастил теперь в хату к матери. А когда Ганка заходила за ним, то при ее появлении мать и сын быстро меняли разговор. Так бывало нередко. Они что-то скрывали. Но что? О чем они могли говорить?
Конечно, не о Ганке, потому что свекровь стала относиться к ней теперь гораздо ласковее, а на Яна она тоже не могла пожаловаться. Но все же эти разговоры ее тревожили. И однажды под вечер она воспользовалась подходящей минутой. Они сидели вдвоем —она с Ганалкой на руках, а Ян с Павликом на коленях, веселый и довольный, словно сбросивший с себя все заботы. Ганка спросила мужа, не тяготит ли его какая-нибудь тайная дума. В этих немногих словах вылилась вся ее самоотверженность, высказалось все ее сердце, живущее одной мыслью о нем.