В дверь осторожно постучали.
— Погоди! Сейчас! —крикнул Ламмингер. Дописав, он впустил в комнату управляющего — того самого, который дрался с Козиной на меже.
— Поедешь в Вену,—коротко объявил барон.
— Когда, ваша милость?
— Важное дело. Утром чуть свет.
Не обращая внимания на то, что эта новость поразила управляющего, он продолжал:
— Вот тебе деньги на дорогу. Коней не жалей. В Вене ты не заблудишься…
— Я прожил там пять лет,—ответил управляющий с самодовольной улыбкой.
— Это письмо доставишь придворному прокурору, а эти — остальным вельможам, тут везде написано кому. Сразу же, как только приедешь. Это все по поводу ходов. Если тебя будут еще о них расспрашивать, расскажи, что нам приходится от них терпеть. А с этой вот запиской отправишься к ход-скому прокуратору Штраусу. В записке нет ничего, кроме подтверждения, что ты являешься к нему от моего имени. Ты не отдашь ее, а только покажешь.
— Понимаю, ваша милость…
— Об остальном надо договориться на словах и…—тут Ламмингер усмехнулся и приподнял один из мешочков с дукатами,—этим ты закрепишь уговор. Расписку привезешь мне.
— А если он не возьмет? —спросил управляющий.
— Я считал тебя умнее.
— Или захочет больше?
— Это другое дело. Займешь тогда в Вене. Я все предусмотрел. Ну, понял?
— Сделаю, ваша милость. Разузнаю все.
— Чем пахнет в суде и при дворе, об этом я буду знать без тебя. А ты выведай у Штрауса все имена. Кто направил к нему этих хамов, кто дает деньги, кто всем верховодит. Только смотри, будь осторожен с ним! Это продувная бестия. Он уже добился кое-чего: назначена комиссия для рассмотрения жалобы. Надо узнать, кто в комиссии! И поскорее. Если постараешься хорошенько, не останешься без награды. Ну, иди, собирайся. Никому ни слова о том, что едешь. Выедешь пораньше, до рассвета, чтобы никто не видел. Я сам приду на двор. Штрауса надо перетянуть на нашу сторону во что бы то ни стало. Подожди, присядь-ка, да запомни главное: эти вот деньги — тебе на дорогу, а эти — на все остальное…
Немного спустя управляющий возвратился к себе. Он был не женат, жил один, и некому было подглядывать за его сборами. Рано утром он сам вывел из конюшни лошадь, вскочил в седло и незаметно выехал. Его пан, без рыжего парика, в мохнатой шапке и коротком полушубке, вышел за ворота замка и с минуту смотрел вслед уезжавшему в снежную даль управляющему. Тот быстро исчез в предрассветной мгле, сквозь которую мерцали лишь кое-где гаснущие звезды.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Ходские деревни, которые Ламмингер, сжигая старые грамоты, думал обречь на вечное молчание, недолго хранили спокойствие. Тихая гладь, под которой дремала буря, подернулась рябью и вздыбилась волнами.
На тайном собрании у волынщика были представители почти всех ходских деревень; но и те, кому не удалось попасть в ту ночь к Искре Ржегуржеку, одобрили принятые решения. Вскоре ходоки, во главе с Юстом, отправились тайком в Вену. Юст всю дорогу распространялся о своей опытности и о том, как трудно добиться доступа ко двору. Но он с помощью денег и своих знакомств все устроит. Ходы скоро убедились, что в одном отношении он во всяком случае не врал: в Вене действительно надо было иметь много денег. И Юст то и дело требовал их у постршековского Псутки, распоряжавшегося деньгами, собранными участниками тайного собрания.
Торжественное обязательство хранить полное молчание строго соблюдалось. Ходоки давно уже были в пути, а в замке еще ни о чем не догадывались. Да и никто в Ходском крае ничего не знал, пока весть о ходоках не пришла в замок… из Вены!
Придворный советник фон Саксенгрюн, неизменный доброжелатель Ламмингера, не замедлил сообщить ему об этой новой дерзости ходов.
После этого о депутации заговорили во всех ходских дворах и в халупах. Ходы не удивлялись так, как барон и его чиновники, решимости своих старост. Им уже было известно, что при дворе спрашивали о них. Сперва рассказывали, как тот важный пан, что выше всех после императора, справлялся о ходах, а еще охотнее передавали, будто сам император сказал,- что у ходов, должно быть, хороший пан, раз они не дают о себе знать. Затем пронеслась весть о том, что не все старые грамоты погибли в огне. Некоторые как будто остались в Уезде. Но об этом говорили только люди постарше и, говоря, оглядывались — не подслушивает ли кто. Где могут храниться спасенные грамоты — об этом речи не заводили. Все боялись за них. В разговорах часто произносилось имя Козины, то громко, то шепотом, но всегда с большим уважением, как и в тот раз, когда в сельском правлении он так смело выступил против Ламмингера и когда там и в Тргановском замке столько выстрадал за старые права ходов.
Повеяло новым ветром. Люди всюду подняли головы. Даже те, кого сначала пришибла весть о сожжении грамот, разговаривали теперь по-иному. Вспоминали и о большой комете, озарявшей недавно в течение многих ночей небо.
— Разве она всегда предвещала только дурное? —рассуждали люди.—Разве она не может быть добрым знамением?
Лишь старый Пршибек при этих разговорах качал головой и отвечал:
— Комета всегда что-нибудь предвещает. Это правда. Я не одну комету видал на своем веку, и всегда за ней шла ибо война, либо голод и мор.
Но остальные были полны надежд и с доверием встретили новый год, тем более, что как раз к этому времени из Вены пришло первое известие от земляков. Писал Юст. Оно было адресовано его соседу в Домажлице, а тот уже передал письмо Козине. Юст сообщал, что все они благополучно добрались до Вены и он тотчас же начал хлопотать об аудиенции при дворе. К сожалению, как раз сейчас император в отъезде, но Юсту все же обещали устроить для ходов аудиенцию, когда он вернется. А кроме того, Юст нашел отличного прокуратора, родом чеха, и тот, ознакомившись с делом, сказал слово в слово то же, что и он, Юст, говорил у Ржегуржека: ходы свое дело безусловно выиграют, но процесс продлится немало времени, так как дело давнее, а у Ламмингера тут много друзей.
Все ходы смотрели на тяжбу как на свое кровное дело. Ни один голос не поднялся против. Известий о первых шагах ходоков все ожидали с нетерпением. И сообщенные Юстом новости мигом разнеслись из Уезда по Ходскому краю. Всюду они были встречены с восторгом и всюду расцвели еще более радужные надежды.
Вскоре такое же письмо, только менее многословное и хвастливое, прислал сам прокуратор Штраус. Сдержанность Штрауса особенно понравилась Сыке и старому драженовско-му старосте Криштофу Грубому, на чье имя пришло это послание. А спустя некоторое время Штраус прислал второе письмо, в котором сообщал о предпринятых им шагах и снова повторял, что ходские права нисколько не утратили силы, несмотря на то, что Ламмингер и сжег старые грамоты. Этим он только повредил самому себе, так как злоупотребил своей властью краевого гетмана, и Штраус прекрасно использует это против барона.
Полученные вести мгновенно разлетелись по всем ходским деревням. Их передавали устно и письменно, и всюду только о них и толковали. А когда из Вены одно за другим пришло сразу несколько писем, даже старый Пршибек позабыл о комете и готов был позабыть свои сомнения. Одно из этих писем было от Юста, который сообщал, что аудиенция у императора уже назначена. Другое, полное надежд и призывавшее к стойкости, было от прокуратора. А третье было написано неуклюжей рукой постршековского Псутки, который, по поручению всех ходоков, рассказывал, как они были ъ императорском дворце, как предстали пред самим императором, как он милостиво выслушал их и обещал, что им будет оказано правосудие. Псутка расписывал при этом роскошь императорского дворца и много говорил о самом императоре; слова его совпадали с тем, что рассказывал Юст на тайном собрании, и это укрепило в их глазах авторитет домажлицкого ад воката.
Все с радостью и рвением передавали друг другу эти рассказы. Только жена того, кто был среди главных зачинщиков этой борьбы, кому все были признательны, только жена Козины, Ганка, избегала этих разговоров. Она боялась. Как ей стало легко в тот вечер, когда ее муж вернулся из Тргановского замка, а кирасиры покинули Уезд! Как она утешала себя тем, что теперь наступит мир и покой и Ян будет всецело принадлежать ей и детям! А теперь… Теперь она понимала, почему в последнее время Ян так часто уходил из дому под вечер и почему он так часто встречался с Сыкой; она понимала, о чем он подолгу беседовал со старухой матерью и почему они всегда умолкали или меняли разговор, когда появлялась она, Ганка. Ее как огнем обожгло, когда она услышала о начатом процессе, но еще большим ударом для нее был поступок свекрови, которая припрятала-таки один или два старых пергамента! Жестокая женщина, жестокая мать! Не успокоится, пока не погубит собственного сына! Как она решилась на это? Что может быть для матери милее и дороже родного сына? И зачем она вмешивается в дела, которые пристали только мужчинам? Да еще впутывает сына? Мало ей того, что она видела в сельском правлении, когда его так избивали, а потом еще истязали в замке? Всякая другая на ее месте всеми святыми заклинала бы сына бросить эти дела, не губить себя и свою семью! А она!..