Выбрать главу

Схватка длилась недолго. Толпа белых жупанов поредела и распалась. Часть ходов, однако, пробилась. Кирасиры бросились за ними вдогонку.

«Кому же удалось пробиться? Уйдут ли они от кирасир?»—спрашивал себя каждый, думая об отце, о муже, о брате.

Солнце еще не успело подняться над лесом, как бои окончился. Солдаты овладели деревней и занялись грабежом. А в поле, на месте недавнего боя, бродили жены и матери, разыскивая мужей и сыновей. Счастлива была та, которая никого не нашла, она могла думать, что тот, кого она искала, добрался до леса. Но таких было немного. Ежеминутно то там, то здесь раздавался горестный вопль: это женщины опознавали своих в ком-либо из убитых или раненых.

Старуха Шерловская тоже искала, но не нашла ни мужа, ни сына. Она с трудом верила своему счастью. Но там —кто это так убивается? Ведь там невеста сына. Старуха поспешила к ней.

На вытоптанной ногами пажити, где лежало много раненых и убитых солдат и несколько раненых ходов, стояла на коленях Манка, рыдая над телом отца. Матей Пршибек лежал в окровавленном белом жупане. Левой рукой он прижимал к себе древко ходского знамени, правая судорожно стискивала старый дубовый чекан. Белое полотнище знамени было изодрано, затоптано, залито кровью. Богатырское тело хода вытянулось во весь рост. Лицо его пожелтело. Так погиб последний ходский знаменосец. О том, как он храбро сражался и как защищал свое знамя, свидетельствовали лежавшие кругом тела убитых или раненых врагов.

Старый Пршибек опустился перед телом сына на колени и молча склонил свою седую голову. Слезы ручьями текли по его щекам. Он ничего не говорил, он только тяжело вздыхал.

Солдаты, переносившие своих раненых, останавливались возле этой группы и слушали причитания статной золотоволосой девушки:

— О-ой, горюшко-горе… отец мой добрый, родной!… Господи, господи, как же нам жить без вас? Ой, дедушка, бедный мой, глядите, вот ваш сын… Ой-ой, горюшко… отец мой милый, родной!..

Но Матей Пршибек не слышал причитаний дочери. Он ушел, ушел туда, где не было панского гнета и где не нужно было смотреть, как подлое насилие убивает золотую свободу ходов.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Не раз вспоминали в Ходеком крае минувшую весну. Как тогда свободно и вольно работалось на полях, без барщины, без страха перед панами! У всех была надежда, что после жатвы станет совсем хорошо, что к тому времени закончится суд, дело ходов будет выиграно и тогда можно будет насладиться долгожданной свободой.

И вот —не прошла еще уборка, а страшная гроза развеяла надежду,—нет, не надежду, а уверенность ходов в лучшем будущем. Она налетела, эта гроза. Что же будет теперь?

Много крови пролилось напрасно у Поциновице. Хорошо было только тем, кто остался на поле, как Матей Пршибек, и тем, кто умер от ран. Правда, многим из его отважного отряда удалось пробиться и спастись. Но теперь им приходилось вести жизнь лесного зверя или искать пристанища в соседней Баварии. Но кто же из них долго выдержит? Если не нужда и горести, так тоска по родине вынудит их вернуться и принести повинную, как сделали это в Гамрах. Но Матей Пршибек верно предсказал, что из этого получится.

Ходов помиловали, но как? Свыше семидесяти человек заковали в кандалы и бросили в тюрьмы в Пльзне, Стршибре и Тыне; в тюрьмах с ними жестоко обращались, их избивали как воров и бродяг.

Тем временем в поле созревали хлеба, наступило время жатвы. Но было это время совсем не таким, каким они представляли его себе. Перед самой жатвой стали вызывать в Трга-нов одну деревню за другой. Там все крестьяне, и хозяева и безземельные, должны были присягать на евангелии за себя и за своих потомков в том, что отныне и на вечные времена они признают себя крепостными людьми его милости высокородного господина Максимилиана Ламмингера барона фон Альбенрейта и его наследников и обещают соблюдать верность, покорность и преданность своим милостивым господам, беспрекословно выполняя все крепостные повинности. А после присяги им еще читали бумагу, в которой говорилось, что ходы признают свои старые права и королевские грамоты недействительными и никогда впредь, как это повелевает высочайший указ, не дерзнут начинать тяжбу со своими господами, а будут соблюдать предписанное.

ТИХО, без шума, ВХОДИЛИ ХОДЫ ВО двор замка и ждали, пока их вызовут в канцелярию. Не было больше с ними ни пылкого Брыхты, ни Матея Пршибека, ни Шерловского. Многие пали духом, многие считали, что сейчас не время упорствовать.

Глухим голосом, запинаясь, произносили они слова присяги. Мозолистые руки дрожали, ставя подпись, которой ходы сами замыкали себе уста, связывали себе руки, сами себя убивали. И все тяжело вздыхали, переступая порог канцелярии. Теперь они были крепостные, теперь они душой и телом, со всем своим добром, принадлежали ненавистному пану.

Одна мысль об этом была невыносима. А каково было выполнять все то, что они обещали в канцелярии! Едва наступила страда, ходов погнали на барщину. Это бывало и прежде, но никогда не бывало так много такой тяжелой работы и никогда с ними не обращались так, как теперь.

Самую тяжелую работу должны были выполнять наиболее уважаемые люди, если они побывали в Гамрах. Их насильно приводили из деревень и из тюрем и гнали на работу в кандалах. Подобного еще никогда прежде не бывало.

«Прокуратор» Сыка, постршековский Псутка, поциновицкий Пайдар и немало других седых стариков работали на барском поле с кандалами на ногах, как разбойники, как преступники.

Всякий, кто хоть сколько-нибудь был причастен к этим волнениям, пусть даже на словах, получил теперь воздаяние. И о домажлицком токаре Юсте тоже не забыли: посадили его в тюрьму за подстрекательство ходов. И самого прокуратора, по дошедшим из Праги слухам, засадили в тюрьму. Ему не помогли ни дворянское происхождение, ни заступничество влиятельных родственников.

О ходских выборных — старике Грубом, Козине, Эцле-Ве-сельчаке, мраковском Немце, ходовском Пече и его двух друзьях—не доходило никаких слухов.

Известно было только, что они продолжают сидеть за решеткой.

Лучшие, доблестнейшие из ходов — в тюрьме или в оковах на барщине! Как тут было не замолчать и не опустить голову всему Ходскому краю!

Жатва шла своим чередом, но тихо, без песен. Печально кончилась она. Потом пришла осень. Осень требовала новых работ, а пан —новой барщины. Ходы угрюмо повиновались и молчали, когда управляющий и панская челядь покрикивали на них и обходились с ними суровее, чем раньше. Ходы глухо ворчали, в душе проклиная панов. А более малодушные начинали упрекать тех, кого они раньше восторженно поддерживали,—покойного Пршибека, Сыку, Грубого, Козину за то, что все это они затеяли впустую, всем во вред.

Лишь один старый Пршибек молчал. С того дня, как разыгрались печальные события и погиб его единственный сын, он изменился до неузнаваемости. Бодрого до сих пор старика стали тяготить его восемь десятков. Все ему было теперь безразлично, ничто его не утешало. Часами он сидел неподвижно в горнице у липовой колоды или, когда пригревало солнышко, где-нибудь за домом. Всегда один-одинешенек, с поникшей головой, с опущенными в землю глазами. Манка думала, что он дремлет, но всякий раз, когда она тихонько подходила к нему, она слышала, как старик вполголоса разговаривает сам с собой о ее покойном отце. Однажды, когда она стояла за его спиной, он вдруг поднял голову, словно глядя на кого-то перед собой, и сказал: «Эта комета… я ведь говорил…—И, покачав головой, он добавил: —И это справедливость? Да разве есть у них справедливость?»

Внучка понимала, о чем он думает. Эти события не выходили у него из головы. Манка спрашивала у него совета по хозяйству, но он едва отвечал, словно не слышал или не понимал ее слов. А был когда-то такой хороший хозяин! Теперь эта молоденькая девушка должна была со всем управляться сама, да еще ходить за дедом, как за ребенком. И она ухаживала за ним. Она твердо помнила, что сказал ей отец при прощанье, идя в бой. Она свято исполняла его волю. Когда отца похоронили, она повела деда из Поциновице домой. Печален был этот путь! И печальная картина ждала их дома. У них, как и у других крестьян в Уезде, все было разграблено дочиста.