Выбрать главу

Но минула весна, прошла пора уборки хлебов, а господа так и не приехали. И Ганка уже не думала о них. Ведь скоро будет год, как осудили Яна, он должен вот-вот вернуться. Она понемногу оживлялась, лицо ее прояснялось, целыми часами толковала она с Искрой и Дорлой только о возвращении Яна. А когда они уходили домой, она принималась рассказывать Павлику и Ганалке об отце и о том, что он скоро приедет из Праги. Рассказывала она об отце и тогда, когда в воскресенье оставалась с ними одна, особенно же когда укладывала их в постель и заставляла молиться.

И вот минул год, кончился срок. Каждый день, каждый час, горя от нетерпения и волнуясь, ждала Ганка мужа; то и дело выбегала ему навстречу —и одна и с детьми. Но Ян не возвращался. Наступила осень. Прошло больше года с тех пор, как Ян покинул родной дом. Прошло больше года с того дня, как Ян был осужден. Уверенность Ганки поколебалась. Не успела надежда согреть ее сердце, как опять вкрадывался былой страх и тоска.

Однажды, в неприветливый осенний день, Ганка возвращалась из Домажлице, куда она ходила за покупками в тайной надежде встретить по дороге Яна. Но она шла обратно такая же одинокая, как и туда: печаль лежала у нее на сердце, как лежал сумрак осеннего вечера на холмах и низинах Ходского края. Вдруг у околицы в Уезде она увидела толпу, обсуждавшую какие-то новости.

— Ломикару все мало! —слышались голоса.—Теперь будет новый суд. Вы слыхали? В Кленеч пришли из замка и забрали Весельчака. А у нас Сыку. Их повезут в Пльзень.

Ганка побледнела, ноги у ней подкосились. О Яне ничего не говорили, однако эти новости ее встревожили.

На другой день до Уезда дошли более подробные сведения. Забрали не только Эцла-Весельчака и Сыку, но еще Пайдара и старого Шерловского из Поциновице, Печа из Ходова, Немца из Мракова и всех, кто ходил ходоками в Вену и в Прагу. Их заковали в кандалы и увезли в Пльзень. Ганка в отчаянии ломала руки. Она поняла теперь, почему не возвращался Ян. И когда появился Искра, она вне себя от горя встретила его воплем:

— Искра, он уже не вернется!..

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Однажды, в половине февраля 1695 года, в камеру, где сидел Ян Козина, пришел тюремщик с конвоиром, чтобы перевести Козину в другое место. За окнами гудел ветер, и его завывания доносились в пустые тюремные коридоры. Перешагнув порог своего нового жилища, Козина на мгновение остановился, бросил взгляд кругом и вдруг порывисто шагнул вперед, так что цепи на ногах у него зазвенели. Он остановился у жесткого соломенного ложа, на котором лежал дра-женовский староста Криштоф Грубый. Старик еще прошлой весной, когда разговаривал на тюремном дворе с врачом, был уверен в близости смерти. Но смерть не шла, и он уже вторую зиму проводил в заточении. Изжелта-бледный цвет осунувшегося лица и мутный взгляд говорили, что сил у него не прибавилось. Он так изменился, что племянник с трудом узнал его.

Куда девался прежний драженовский староста, хотя и старик, но с благородной осанкой, свежий и бодрый, с ясным взглядом, с манерами земана? Теперь он лежал здесь изможденный, обессиленный… Длинные волосы, некогда обильно посеребренные, теперь были белы, как снег.

Заметив подошедшего Козину, старик с минуту всматривался в него. Постепенно его исхудалое лицо прояснилось, и слабое подобие улыбки мелькнуло на губах. Грубый не видал племянника с того дня, как им объявили приговор, когда земляки подписали злосчастное обязательство, а затем ушли домой, в порабощенный Ходский край.

— Да, ты тоже изменился, хотя не так, как я,—сказал он, глядя на бледное, похудевшее лицо Козины.

Он очень обрадовался племяннику, свидания с которым так долго добивался, и еще больше обрадовался старый ход, когда тюремщик сказал, что Козина останется с ним. Стража ушла. Захлопнулась дверь, загремел ключ, ходы остались вдвоем. Козина присел к дяде на нары. Тусклый зимний свет падал на когда-то белый, а теперь грязно-серый, обтрепанный жупан Яна. На груди молодого хода все еще свисали из петлицы красные ленты — подарок Ганки, память о счастливом дне веселой свадьбы.

Племянник расспрашивал дядю о здоровье, и, когда старик кончил свои жалобы, Козина, грустно глядя на больного, спросил:

— Год уже прошел, а мы все еще здесь. Вы знаете, дядюшка, почему?

Старик с трудом приподнялся, сел и кивнул головой. Да, он знал, что Ламмингер обжаловал решение апелляционного суда и добился передачи дела в уголовный суд.

— И этого он добился…— сказал Козина.— Меня уже водили в суд. В тот, другой. Опять допрашивали и говорили, что это я все наделал своими речами.

Козина замолчал.

— И у меня тут были. Я ведь уже не могу встать,—сказал старик.

— Я так и думал,— ответил племянник и рассказал, что Сы-ка, Весельчак, Шерловский, Пайдар и остальные ходоки в Вену и Прагу тоже арестованы и их уже допрашивали в уголовном суде.

Старик покачал головой и сжал обеими руками виски.

— Да, да, знаю… Я думал, что они только меня, либо нас двоих… А они и тех тоже… Это все тргановский Иуда,—кровопийца… Он с радостью уничтожил бы всех ходов. Святая Мария! И суд-то хорош!

— А вы и это уже знаете?

— Знаю ли? Конечно, знаю. Паны из уголовного суда были тут у меня. Тебе, наверное, тоже прочитали?

Старик поглядел мутными глазами на племянника, который сидел неподвижно, опустив голову на грудь. Козина не поднял головы и тогда, когда дядя его стал передавать содержание объявленного ему сегодня приговора: Весельчак, он, Криштоф Грубый, и Козина, как вожаки и зачинщики, приговорены к повешению; Сыка и Брыхта будут стоять ежедневно два часа у позорного столба, а затем будут изгнаны из страны; остальные… но тут память изменила старику. Список был длинный, и он знал только, что одних приговорили к двум годам, других к году и некоторых к трем месяцам строгого тюремного заключения.

Когда Грубый умолк, Козина встряхнул головой, словно очнувшись от дум, и сказал:

— Да, и мне так читали.

— Так-то, парень… Вот что нам дали за наши права. Грамоты у нас взяли, а петлю дали. Это все Ломикар. Но в Вене этого так не оставят. Не могут! Что мы сделали?

Козина в задумчивости покачал головой.

— Не знаю, дядюшка…

— Да ведь это же вопиющее дело! Император не подпишет… нет… А если этому тргановскому волку непременно нужно загубить чужую жизнь, пусть берет ее у меня, старого, больного человека. Мне уже все равно. По крайней мере не увижу нынешних проклятых порядков,—добавил старик ослабевшим голосом. Кашель оборвал его речь.

Козина заходил из угла в угол.

— Я его знаю,—сказал он.—Он не уступит. Нет, мы уже не вернемся домой.

— Я-то нет… Но ты… ты не отчаивайся… Не может этого быть! У тебя жена, дети…

Козина остановился. Слова дяди коснулись кровоточащей раны. Он не мог сдержать болезненного вздоха.

— Дядюшка, вот это-то тяжелее всего! Ганка и дети… Мои дети! Я все время думаю о них. Если б их не было… Что мне тогда виселица? Пусть вешают! И просить ни о чем не стал бы!

— А ты думаешь просить Ломикара?

— Ни за что! Даже с петлей на шее под виселицей не буду!

Оба замолчали. Когда разговор возобновился, они ни словом больше не обмолвились о неслыханно жестоком приговоре. Вспоминали о родине, о прекрасном Ходском крае, о своих семьях. Старик еще раз не стерпел и опять стал клясть жестокость Ломикара, когда услышал, что не только Искру-волынщика, но даже Ганку не пустили к племяннику.

Невеселой была встреча обоих узников, но она все же принесла им большое утешение. Они давно мечтали об этой встрече. Теперь они по крайней мере хоть отчасти избавились от одиночества и мучительных размышлений наедине. Козина ухаживал за стариком, насколько это было возможно в тюрьме. Единственным утешением для старика была беседа о родном крае. И сам племянник с радостью переносился думами туда. О приговоре они больше не говорили, но каждый из них и днем и ночью по многу раз задавал себе вопрос: утвердят ли приговор в императорском дворце?