Старый Криштоф Грубый не боялся смерти. Не один раз он говорил о ней и даже ждал ее. Он чувствовал, что силы его убывали, и на третий день после перевода к нему Козины он попросил позвать к нему священника. Получив напутствие, он попросил священника написать для него письмо домой. Вопреки ожиданию, священнику разрешили исполнить просьбу старика. Козина тоже обрадовался, надеясь, что в письме дяди удастся вставить несколько слов и для его семьи. Уже одна эта мысль утешала Яна, тосковавшего по своим близким.
По желанию Грубого, священник написал в Драженов, в каком он находится состоянии, и сообщал последнюю волю старика на случай, если ему не придется вернуться домой. Грубый посылал всем своим благословение и скорбел о том, что никого из них уже не увидит. В конце письма он добавлял, что теперь он вместе с Козиной, который шлет низкий поклон всем в Драженове и дома, в Уезде, а особенно — жене, детям и матери, и пусть это непременно передадут в Уезд… Больше ничего не позволили приписать.
Добрый старик священник, покидая Грубого, попробовал утешить его. Бояться смерти не следует… Да может быть, он еще и выздоровеет…
Но Грубый не дал ему договорить.
— Нет уж… Даже тут знают, что мне конец приходит. Только потому и пустили ко мне племянника.
Когда священник ушел, старик обратил усталый взор к Козине и сказал:
— Если бы я знал уже, что это тебя минует… камень с сердца свалился бы… было бы легче умирать…— Он умолк на мгновенье, уставившись глазами куда-то вдаль, затем снова посмотрел на сидевшего у его ног племянника.—А если бы допустил господь и пришлось бы тебе… не проси, Ян!
— Не буду, дядя. Я уже говорил вам.
— Мы ничего не добились, это правда… но умрем не напрасно!—В глазах старика на миг зажегся огонь.—И хоть бы все подписали и отреклись,—все равно право наше останется, и потомки наши смогут снова бороться, пока не наступят, даст бог, лучшие времена!..
Утомленный длинной речью, старик замолчал и сложил руки на груди точно для молитвы. Днем он ненадолго задремал. Проснувшись, он помолился, пробовал говорить с Козиной, но разговор его утомлял, и он часто умолкал. Он переносился мыслью опять в Ходскии край, вспоминал своих и горевал, что будет похоронен не в родной дедовской земле. Под конец он протянул обе руки к Козине:
— Ян, ради господа бога, прошу тебя, прости меня… Может быть, ничего бы с тобой не было, если б не я… Прости меня…
Голос его дрожал. Молодой ход крепко сжал холодную руку старика.
— Было бы, все равно было бы, дядя… Вы не виноваты ни в чем.
Когда в тюрьму вползли сумерки, драженовский староста заговорил опять:
— Я молюсь и прошу бога смилостивиться над нашими там, дома, а больше всего над тобой, Ян… чтобы не допустил он погибнуть тебе невинно… Я верю в божью справедливость!
Вечером тюремщик принес больному миску похлебки, но он не дотронулся до нее. Козина попросил оставить им на ночь светильник; сторож согласился. Всю ночь Козина не смыкал глаз: он видел, что Грубый не ошибся в своем предчувствии смерти. Старик до последней минуты был в полном сознании. К утру, когда светильник почти догорел, он попросил племянника вслух помолиться за него. Козина опустился на колени у ложа умирающего и стал читать молитву за молитвой, не спуская глаз с дяди. Вдруг он остановился. Дядя порывисто вытянул руку, голова его дернулась и по лицу разлилась смертельная синева…
Когда рассвет проник в мрачную камеру, раздался судорожный мужской плач. Вскоре тюремщик принес узникам завтрак. Он застал Козину сидящим у тела старика. Молодой ход уже не плакал. Бледный, он сидел неподвижно, как статуя, скрестив руки, молясь за дядю. Когда тело старика Грубого уносили, Козина попросил, чтобы ему разрешили проводить покойника до могилы. Ему не разрешили этого и лишь сказали, что похороны состоятся завтра днем. Зато другая просьба его была исполнена: его оставили в той камере, где скончался Грубый.
Весь этот и следующий день Козина думал почти только о покойном дяде. Из всех ходских старост он пользовался наибольшим уважением в крае, и вот где ему довелось окончить свои дни! А где и как его похоронят! Никто из семьи не будет плакать над телом, никто из них даже не знает, что глава семьи отошел в вечность. Там, в драженовской усадьбе, целых три дня громко причитали бы над покойником. Три дня раздавались бы в усадьбе скорбные голоса, напоминая всем, как много добра он сделал при жизни, какой хороший он был муж, отец и хозяин, как он был добр и приветлив со всеми. А тут — отнесли в покойницкую и уже на другой день возьмут оттуда, и не придут три старых деревенских отпевальщика и не пропоют над гробом печальную песню о расставании души с телом, не придут соседи проводить покойника, никто не будет идти за его гробом, не будет погребального звона, тюремщики понесут и опустят его в могилу. Хоть бы ему, Козине, позволили взглянуть на могилу и запомнить место последнего упокоения драженовского старосты. Запомнить? Для чего? Разве он вернется домой, чтобы рассказать?..
Козина вздрогнул.
Весь день, когда происходили похороны, он молился. Но мучительные думы вторгались в молитву, и он прерывал ее. Он думал о себе, вспоминал о жене, о детях… Его, быть может, ожидает еще худшее… если там, в Вене, утвердят приговор… Мысли его застывали, сердце переставало биться, и он принимался читать молитву быстрее, с большим чувством, чтобы только отогнать эту ужасную мысль.
Настали снова дни тягостного одиночества, полного дум, печальных и мучительных. Время ползло томительно медленно.
Однажды утром тюремщик, принеся Козине еду, остался стоять у дверей и долго смотрел на узника. Наконец, как бы решившись, произнес:
— Послушай, парень, что я тебе скажу… Не говори только никому, что ты об этом узнал от меня. Ты думаешь, что в Вене все утвердят, так вот это не так…
Козина выпрямился, поднял голову и весь превратился в слух.
— Вчера пришла бумага из Вены… я сам узнал случайно-только смотри же, молчок… император не все утвердил.
Козина вздрогнул, почувствовал, как вся кровь хлынула к его лицу. Не отрываясь, смотрел он на губы тюремщика.
— …Император решил, чтобы только одного из вас… ну… повесили.
— Кого? —взволнованно перебил его Козина.
— Не знаю. Это теперь должны решить те,—и тюремщик указал пальцем вверх, что должно было, по-видимому, означать членов уголовного суда.—Твой старик избежал этого. Вас, значит, осталось двое. Кого из вас они выберут, того… Это зависит от них. У тебя надежды больше. Того — Весельчака, когда посылали приговор в Вену, поставили на первом месте, потому что он произносил такие оскорбительные речи. Покойник был на втором месте, а ты только на третьем. Так что, пожалуй, тебе скорей всего удастся вывернуться…
— И что тогда?
— Ну, домой не пойдешь. Кого помилуют, того пошлют на десять лет в Венгрию, в Комарно. Так сказано в той бумаге, что пришла вчера. На десять лет в крепость — тоже не пустяк… Но все же и они пройдут. Из Комарно вернешься, а тогда…
Тюремщик замолчал.
— Дай вам бог здоровья,—поблагодарил глухим голосом Козина.
— Смотри молчи! Я желал бы тебе помилования, ведь у тебя жена и дети.
Его сообщение было для Козины лучом надежды, блеснувшим в тюремном мраке. Стало ясным одно: кто-то из двоих не умрет позорной смертью. Но кто? Он или Весельчак? Одному из них достанется жизнь. Кому из них? Луч надежды мелькал то слабее, то ярче, размышления разжигали Козину, и он утешался теплящейся надеждой. Он молод, у него любимая жена, маленькие дети, он не хотел бы умирать. Да и за что? Он ни в чем не виновен. Он добивался только справедливости. Когда другие нарочно пакостили Ломикару и его служащим, он их удерживал, предостерегал. Он верил в правду, он полагался на закон и правосудие. А теперь должен быть повешен или он, или Весельчак. Эцл —тот произнес тогда речь о помещичьей плетке и торжественно утопил ее в проруби на глазах Ломикара. Пан ему этого не простит. Он же, Козина, удерживал Весельчака, Христом-богом умолял его не ходить в замок. А его осудили вместе с Весельчаком! Да и Весельчак,—разве он заслуживает такой кары? Или вообще кто-нибудь из ходов? Заслужил ее только сам Ломикар, который нарочно раздражал ходов. А Ломикар… кого бы выбрал он? Кого из двух обрек бы на смерть? Весельчака или его, Козину, который не раз смело глядел ему в глаза и смело говорил за всех? И внутренний голос отвечал Козине: «Тебя, тебя!»