Ганка уже не слыхала последних слов. При первом упоминании о смертной казни она стала дрожать, как осиновый лист, как больной в лихорадке. Но когда глашатай произнес имя ее мужа, вскрикнула и как подкошенная рухнула наземь.
Чтение на минуту прервалось. Все столпились вокруг несчастной жены осужденного. Женщины начали причитать, с их жалобными воплями смешивались крики Павлика и Ганалки, рвавшихся к лежащей без чувств матери.
Искра Ржегуржек приподнял Ганку, одна из соседок помогла ему, и вдвоем они отнесли несчастную женщину в ближайший дом, чтобы привести ее в чувство. За ними, еле передвигая ноги, шатаясь, плелась старая Козиниха. У нее рябило в глазах, шею и грудь ей сводила судорога: она не могла облегчить себя ни криком, ни плачем; она была совершенно сражена неожиданным ударом.
Писарь продолжал читать перечень свирепых кар. Весельчак избежал петли, но был осужден на десять лет крепости в Комарно, скрывшийся от суда Брыхта — на два года каторжных работ в Рабе, Сыка и молодой Шерловский — на год строгого тюремного заключения каждый. Остальные приговоренные судом, а таких было много, монаршей милостью освобождены от наказания.
Ламмингер был так уверен в устрашении и укрощении ходов, что послал писаря с приказом и мушкетера-барабанщика без всякой охраны. И действительно, ни один кулак не поднялся в ответ на свирепый приговор, и панские глашатаи удалились без помех, не провожаемые даже выкриками. Одни, точно окаменев, глядели им вслед, другие же обрели голос и облегчили себе душу негодующими возгласами, когда всадники были уже далеко.
Но большинство поспешило к дому, куда отнесли жену Козины. Женщины плакали, да и мужчины не скрывали волнения. С болью в сердце смотрели все на молодую женщину, медленно возвращавшуюся из глубокого обморока к страшной действительности. Некоторые, впрочем, не дошли до горницы, а остановились на крыльце, где сидела на ступеньках старая мать Козины. Она сидела с опущенной головой, глядя в одну точку, не видя и не слыша, что происходит вокруг.
Вся в слезах покидала дом Манка Пршибекова, оглядываясь на печальное шествие: две крестьянки вели под руки домой Ганку и ее свекровь. Рядом Искра Ржегуржек нес на руках Ганалку и вел за руку плачущего Павлика.
Ах, что такое год тюрьмы по сравнению с тем, что выпало на долю Козины!
Манка почувствовала, как на нее упали первые капли дождя, и гром, доносившийся прежде издалека, загрохотал над самой деревней. Войдя в горницу, Манка тотчас же хватилась деда. Его не было ни здесь, ни во дворе, ни у соседей. Она выбежала за ворота, и тут кто-то сказал в ответ на ее расспросы—«пошел туда» и указал в сторону Трганова.
Куда же он пошел? Ведь он почти не выходит из дома, разве только к сосрцу и вцруг —в Трганов1 К кому? Манка кинулась за дедом. Идти за ним пришлось недалеко. На пригорке, откуда виден был Тргановский замок, сгорбившись и опираясь на чекан, стоял в белом ходском жупане старый Пршибек. Ветер, трепавший кусты на меже, развевал длинные седые волосы старика, но он не чувствовал ни ветра, ни дождя, не слышал грома. Лишь когда молния багрово-синим светом рассекала небо, он поворачивал голову, как бы следя за ее зигзагами.
— Что вы тут делаете? —окликнула его Манка. Старик оглянулся и указал высохшей рукой на замок.
— Жду, когда туда ударит божий гнев. Туда должен ударить гром, в этого тргановского злодея…
— Ой, что вы, дедушка!
— Ведь есть еще бог, девушка, есть еще на небе справедливость, если нет ее на земле!
Манка даже испугалась. Она понимала, что угнетает его мысль, что поднимает бурю в его душе. Как бы не помутилось у него в голове… Она решила не оставлять его одного. Над головами деда и внучки свирепствовала гроза. Молния за молнией вспыхивали в темном небе. Но ни одна из них не ударила в белое барское гнездо у подножия когда-то вольных ходских гор и лесов.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Наступила осень, а господа все еще пребывали в своем замке. В прежние годы сюда в эту пору съезжались на охоту многочисленные гости, было ожив пенно и шумно. В этом году охота еще не начиналась. Трудно было понять, зачем пан сидит в этом своем гнезде, похожем теперь на монастырь или крепость.
Тихо было в замке — и в господских покоях, и в служебных помещениях, и во дворе. Ворота и калитки были всегда на запоре, словно в ожидании неприятельского штурма. Привратник днем ни на минуту не отлучался со своего поста, а на ночь ставили нескольких сторожей. Баронесса уже давно не выходила из замка и проводила все время в своих покоях или в замковой часовне. Барон выезжал довольно часто, чаще всего в Кут, но никогда не ездил один, как в прежние времена, а всегда в сопровождении нескольких всадников. Но страха на его лице не было видно. Оно оставалось одинаково спокойным и холодным и барон находился в замке и во время его выездов. Казалось даже, что барон повеселел и доволен, а лицо его дышало внутренним удовлетворением.
Еще бы не быть довольным! Уже вторая страда проходит как нельзя лучше. Уже второй год, как на ходов наложены новые, более тяжелые повинности, и везде тихо. Привыкают. В прошлом году еще были кое-где случаи неповиновения, в этом — нигде, ни в одной деревне. Конечно, бунт — неприятность, но эта неприятность уже окупается с лихвой, а суровые кары принесут свои плоды. Гордый народ укрощен, ходы станут такими же, как все крепостные. Без возмущения выслушали они приговор пражского уголовного суда, а вскоре явились с повинной и бежавшие, которые были осуждены заочно. Явился Брыхта, пришел и молодой Шерловский, два величайших упрямца. Теперь они раскаиваются, Брыхта уж знает, что значит хоронить господскую плетку; знает это и Эцл, тот, что здесь, под самыми окнами замка, произносил шутовскую речь. Они, наверное, теперь с кандалами на ногах в Рабе или в Ко-марно вспоминают об этих диких проводах масленицы.
А Козина? Правильно решили в Праге, совершенно правильно. Так ему и следует. Этот мужик был самым гордым, самым опасным. Вот бы кому быть доктором прав! А как его тут любят! Из всех деревень приходили старики просить, чтобы его помиловали. И как клянчили, как унижались!
Барон велел пустить их в замок, но как же он их отчитал, когда они стали просить! Значит, они все еще не поумнели, если продолжают заступаться за главного бунтовщика, виновника всех их несчастий?
Еще раньше до них приходила в замок старая мать Козины. И та стояла у ворот, собираясь просить за сына. Но привратник, по приказу барона, не пропустил ее. С раннего утра до полудня она стояла, как изваяние, у ворот и, порой рыдая, простирала свои старческие руки к окнам замка. Так стояла она до полудня, так стояла она и после полудня, когда, не зная о ней, пришла молить о пощаде для мужа молодая жена Козины.
Жалко было смотреть на несчастных просительниц. Даже видавший виды привратник не мог без содрогания глядеть на них и проклинал в душе жестокосердного пана. А барон еще приказал ему прогнать обеих женщин… Но он не гнал, а только уговаривал их: все равно ваши просьбы напрасны…
В это время наверху в замке, в одном из покоев, плакала баронесса, а ее муж в раздражении ходил из угла в угол. Его взбесили эти назойливые крестьянки, его возмутила жена, осмелившаяся просить за них,—она, видите ли, не могла спокойно смотреть на несчастных женщин.
Больше никто не приходил к воротам Тргановского замка. И в замке опять стало тихо. Все было, как прежде. Только владелец замка стал подозрительней и следил, чтобы ночные сторожа несли охрану более бдительно. С момента, когда был назначен день казни, барон фон Альбенрейт чувствовал себя не совсем уверенно. Он опасался, что ходы могут отомстить ему за Козину.
Приметы, по которым Козина в одну из ночей гадал о жизни и смерти, не солгали. Томительная неизвестность кончилась. Суд решил так, как ожидал сам Козина, хотя надежда и отчаяние все еще боролись в нем. Это решение потрясло его душу. Но ненадолго. Вскоре им овладело какое-то необъяснимое спокойствие. Он даже почувствовал облегчение: по крайней мере нет той неизвестности, которая не переставала терзать его ни днем, ни ночью.