Когда однажды тюремщик пришел к нему и сказал, что его повезут в Пльзень, Козина обрадовался. Он догадывался, зачем повезут его в краевой город: его казнь должна послужить для ходов предостережением, особенно для его земляков, на которых казнь Козины в Пльзне подействует сильнее, чем в Праге. Ну, что же! Пусть ходы собственными глазами увидят, как поступает Ломикар. Пусть каждый знает, что Козина из Уезда не вор и не убийца. Все знают, за что его осудили на позорную смерть. Ни его самого, ни его род виселица не опозорит, и ходы не забудут Козину. И он обрадовался тому, что увидит жену, детей, мать.
Из Праги в Пльзень его везли несколько дней. Это был печальный, мучительный путь в кандалах, на простой телеге, в пасмурные, дождливые и ветреные дни начала ноября.
Козина уже около недели сидел в пльзеньской тюрьме. И вот нежданно-негаданно исполнилось его самое горячее желание. Однажды, в необычный час, днем загремели засовы, открылась дверь, и на пороге камеры показались — матерь божия! — Ганка с Ганалкой и мать с Павликом…
Под низкими сводами темницы прозвучали возгласы, в которых радость смешивалась с горем, слова с рыданиями. Торопливые отрывистые фразы не вмещали чувств, рвавшихся наружу. Мать и жена припали к груди статного хода и плакали. Он обнимал их, прижимая к груди, и потом наклонился к детям. Они не узнавали его; с удивлением и страхом смотрели они на исхудалого бледного человека в изношенном жупане; цепи, гремевшие на его ногах, пугали их. Мать по очереди брала детей на руки, поднимала к лицу незнакомого человека и дрожащим от слез голосом говорила, что это отец, их отец… А он обнимал их, ласкал и целовал…
Кто-то выступил из тьмы. Женщины о нем забыли, узник в первом порыве радости его не заметил. Это был Искра Рже-гуржек. Он подошел и вне себя от волнения подал узнику руку, а у того, когда он увидал своего старого верного товарища, брызнули из глаз слезы.
Усевшись на свое убогое ложе, Козина посадил обоих детей к себе на колени. Они уже стали привыкать к нему, не так боялись, а Павлик как будто начал узнавать отца. Козина ласкал их, слушал их лепет, потом обращался с расспросами к жене и матери. Ганка на мгновенье отвлеклась от тяжких дум. Ян сидел спокойно, шутил с детьми, как всегда, кандалы не напоминали о себе. Молодая женщина, казалось, забыла, что это тюрьма… Но сейчас же вспомнила обо всем. Притихшая на минуту боль снова впилась ей в сердце. Ганка залилась слезами, в ответ раздались глухие рыдания старухи.
Стоявший в стороне тюремщик напомнил, что уже пора —время прошло. Как? Это ужасно! Не успели увидеться, немного поговорить — и уже снова их разлучают! А они столько собирались сказать друг другу!.. Женщины лишь вкратце успели сообщить ему о себе, как они тосковали о нем, как тщетно просили за него у Ломикара… А Козина в нескольких словах передал, что было с ним, как умирал дядя Криштоф Грубый. И только Искра принялся рассказывать о восстании, о его роковом конце и о смерти Матея Пршибека, как время свидания истекло. Единственное утешение, что завтра разрешено опять прийти к нему.
Осужденный опять остался один. И только теперь, когда рядом уже не было дорогих сердцу жены и матери, когда увели малых детей, которых он держал на коленях, он почувствовал весь ужас того, что ждет его впереди…
На другой день он снова увидел своих, и снова время пролетело со страшной быстротой, не дав им опомниться. Они простились с ним,—надо было возвращаться домой. Такова прихоть панов. Еще раз все-таки они надеялись повидать его, но это будет, когда уже…
Время уплывало день за днем, и неумолимо приближалось двадцать восьмое ноября. Напоминанием об этом дне был приход священника, явившегося приготовить осужденного в последний земной путь.
Набожный ход встретил священника почтительно и во всем каялся. Но когда священник упомянул о господах, Козина отрицательно покачал головой и нахмурил брови.
— Кто, ваше преподобие, больше виноват? Тот, кто защищает свои права, или тот, кто обкрадывает людей, издевается над ними, обращает их в рабов и убивает мужей у жен и отцов у детей?
Священник, видя, что Козина тверд в своих убеждениях, как скала, не стал его уговаривать и сказал только:
— Предоставь, сын мой, все это богу. Он наилучший и наисправедливейший судья.
— Да, бог нас рассудит…—с глубоким убеждением ответил нахмурившийся ход.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
О площадь Пльзеньская! У нас Застыла в жилах кровь!
Бил барабан Был глуше звук От черного сукна Он гордо шел Душа от мук,
Рвалась, потрясена1
Врхлицкии
«Из Льготы, Кичева, Тлумачева и Стража по четыре, из По-циновице, Мракова и Постршекова по шести, из Кленеча восемь, а из Уезда и Драженова по десяти человек послать в Пльзень, чтобы они собственными глазами видели, какая кара постигнет бунтовщика Козину. И каждый пусть возьмет с собой своих детей, мальчиков и девочек, чтобы и они до самой смерти помнили о том, что увидят в Пльзне».
Так гласил приказ барона фон Альбенрейта. Старосты всех ходских деревень получили строжайшее распоряжение проследить за неукоснительным исполнением этого приказа, да-
1 Перевод М. Павловой
бы из поколения в поколение передавалось, как были наказаны ходы за неповиновение тргановскому пану.
Ламмингер колебался, прежде чем решился отдать этот жестокий приказ. Но когда ходские телеги длинной вереницей въезжали в темные городские ворота Пльзня, можно было подумать, что он действительно «научил их повиноваться». Ходы съехались, согласно приказу, в Домажлице, а оттуда под надзором баронских служащих из Кута и Трганова двинулись глубокой ночью в дальнейший скорбный путь. Был холодный, пасмурный день, когда они добрались до Пльзня. Из всех домов выбегали люди на улицу, переполненную любопытными, чтобы взглянуть на этих свидетелей поневоле, молва о которых успела разнестись повсюду. С сочувствием и любопытством смотрели они на рослых ходов в кожухах или плащах и барашковых шапках, угрюмо сидевших на телегах вместе со своими детьми — мальчиками и девочками. Эти дети из далеких горных деревушек с любопытством и изумлением глядели на диковинные вещи, на роскошные дома, на большие толпы людей.
Казалось, тргановский пан мог быть доволен. Но если бы только он слышал, что говорили во всех ходских домах, когда был объявлен его приказ! Если бы он слышал эти проклятия и посулы! Если бы он мог заглянуть в душу сидящим на телегах людям и прочитать в ней все то, что о нем думают,—узнать, почему его послушались! Они ехали, не думая о его приказе, они ехали, чтобы еще раз увидать непреклонного защитника их прав, отдать последний долг мученику. Если бы Ламмингер слышал, что всю дорогу ходы говорили о Козине, и только о нем, и каждое их слово было словом сочувствия и горячей похвалы. Кутский управляющий Кош и бург-граф, которого когда-то захватили в плен, видели это; но когда они приближались к телегам, разговоры тотчас же прекращались и ходы упорно глядели в землю. Ни один из них не взглянул на панских слуг.
На последней телеге ехал старый Шерловский с Пайдаром. Они вспоминали о Сыке, о молодом Шерловском, о горячем Брыхте, о Весельчаке Эцле.
— Они сейчас в оковах, но им, пожалуй, лучше, чем нам,—сказал Пайдар.
— Лучше всех Матею Пршибеку,—ответил Шерловский. В Пльзне было необычайное оживление. Множество народа
со всех сторон съехалось и сошлось посмотреть на казнь ходского крестьянина, о которой заблаговременно было объявлено в Праге и во всех краевых городах по всему королевству. Улицы кишели людьми. Там и сям поблескивало оружие, мелькали белые мундиры солдат, патрулировавших по городу.
Слуги Ломикара поместили ходов на постоялом дворе. Старый Шерловский наскоро поел после дороги и хотел отправиться в город, но не прошло и минуты, как он вернулся и с возмущением рассказал, что его не выпустили из дома, что их всех стерегут солдаты. Вместе с Пайдаром и еще несколькими стариками он пошел к Кошу просить, чтобы их пустили в город; они попробуют повидать Козину и проститься с ним. Кош свирепо набросился на них.
— Увидите его завтра! Нечего вам к нему ходить! Ишь что придумали! Чтобы он напоследок еще раз одурачил вас своими речами? Мало вам? Опять затеваете свое? Отсюда вам выходить нельзя. Так мне приказано.