(Выписать.)
Ответ.
В то самое время, как в Петербурге писался ответ на это письмо, на маслянице 1811 года, в городе был бал у Льва Кириловича Вереева, екатерининского вельможи. На бале должен был быть дипломатической корпус, сам Лористон и государь.
На Английской набережной светился бесчисленными огнями один из лучших домов. У освещенного подъезда с красным сукном стояла полиция и сотни экипажей, одни красивее других, карет, колясок. Толпа загромождала улицу. И всё подъезжали новые с лакеями в перьях и шляпах. Почти всякой раз, как подъезжал новый экипаж с блестящим лакеем, в толпе пробегал ропот и снимались шапки. «Государь? Нет, министр, князь, посланник, разве не видишь – перья», говорилось из толпы. Один из толпы в шляпе, казалось, знал всех и называл по имени знатнейших вельмож того времени. Наконец, что то очень зашевелилось. Полицимейстер приложил руку к шляпе, и из кареты легко лаковым сапогом с шпорой ступил на освещенное красное сукно государь. Шапки снялись и, знакомая народу, молодая, красивая фигура государя, с зачесанным затылком и взлизами, с высокими эполетами из под шинели, быстро прошла в подъезде и скрылась. Государь держал в руке шляпу с плюмажем и что то мельком сказал полицимейстеру, вытянутому и наклоненному. Из-за окон пронеслись стройные звуки большого и прекрасного оркестра, и по освещенным окнам зашевелились перед глазами толпы тени мущин и женщин. Государь был озабочен, что могли заметить только самые приближенные к нему люди. Причину же озабоченности его знали только те некоторые, которые были призваны к составлению ответа императору Наполеону. Один из этих, князь Куракин, только что вернувшийся от государя и имевший работу, которую должно было окончить к завтрашнему утру, на что он намерен был посвятить остальную часть ночи, был тут же и в то время, как вошел государь, в толпе женщин, утопая в газе и кружевах между белейшими, обнаженными плечами и цветами, держа в руках открытую эмалевую табакерку, с веселым беззаботным лицом сыпал любезностями и, посмеиваясь беззубым, но приятным ртом, отряхивал табак с кружев манжет и ленты, которая была надета у него под шитым камзолом. Человек этот был весь, как на пружинах. Все черты лица его мгновенно переменялись, и глаза ежеминутно изменяли блеск. Редкие седые волоса на его голове и баках были почти растрепаны, и лицо было темно бурого цвета, тем как бы приятнее еще была вся его маленькая, сухая фигурка в изысканно изящном придворном платье.[199] Кроме государственных забот, важность которых знал только он с немногими, у него в этот день были еще свои семейные заботы. В то время, как начались недружелюбные переговоры между петербургским и тюльерийским дворами, два сына князя Куракина были заграницей, классически оканчивая par le grand tour[200] свое тогдашнее французское воспитание, и он счел своей обязанностью выписать их тотчас обратно в Россию из Парижа, где молодым людям житье особенно понравилось. Месяц тому назад они вернулись с monsieur l'abbé,[201] ездившим с ними. Старшему было двадцать лет. Он был записан в иностранную коллегию, и отец был спокоен насчет его. Он был уже на бале и в той же зале в виду отца, во фраке и обуви самой последней парижской, еще не дошедшей до Петербурга и отличавшейся странностью моды, стоял над сидевшей дамой и так скромно и дипломатически спокойно говорил, что отцу нечего было беспокоиться. Его правильное, горбоносое лицо, тонкие губы, сухость всего лица и сложения и в особенности спокойствие улыбки – всё показывало, что это человек, нашедший себе место на свете и умеющий занимать его. Меньшому было восемнадцать лет, отец узнавал в нем себя, любил его, сколько умел и успевал, но боялся за него.