В Москве странницы пристали на постоялом дворе. Они попросились ночевать, их пустили. После ужина дьяконица легла на печи, а Тихоновна, положив под голову котомку, легла на лавке и заснула. На утро, еще до света, Тихоновна встала, разбудила дьяконицу, и только дворник окликнул ее, когда она выходила на двор.
— Рано поднялась, баушка, — оговорил он ее.
— Пока дойдем, кормилец, и заутреня, — отвечала Тихоновна.
— С Богом, баушка.
— Спаси Христос, — сказала Тихоновна, и странницы пошли к Кремлю.
————
Отстояв заутреню и обедню и приложившись к святыням, старухи, с трудом отыскивая дорогу, пришли к двору Чернышевых. Дьяконица сказала, что старушка барыня крепко наказывала ей побывать и всех странных принимает. — «Там и человечка найдем насчет прошения», — сказала дьяконица, и странницы пошли плутать по улицам, расспрашивая дорогу. Дьяконица была раз, да забыла. Раза два чуть не раздавили их, кричали на них, бранили их; раз полицейский взял дьяконицу за плечи и толкнул, запрещая им итти по той улице, по которой они шли, и направляя их в лес переулков. Тихоновна не знала, что их согнали с Воздвиженки именно потому, что по этой улице должен был ехать тот самый Царь, о котором она, не переставая, думала и которому намеревалась написать и подать прошение.
Дьяконица, как всегда, шла тяжело и жалостно; Тихоновна, как обыкновенно, — легко и бодро, шагами молодой женщины. У самых ворот странницы остановились. Дьяконица не узнавала двора: стояла новая изба, которой не было прежде, но, оглядев колодец с насосами в углу двора, дьяконица признала двор. Собаки залаяли и бросились на старух с палками.
— Ничего, тетки, не тронут. У, вы, подлые! — крикнул дворник на собак, замахиваясь метлою. — Вишь, сами деревенские, а на деревенских зарятся. Сюда обходи. Завязнешь. Не дает Бог морозу.
Но дьяконица, заробевшая от собак, жалостно приговаривая, присела у ворот на лавочку и просила дворника проводить. Тихоновна привычно поклонилась дворнику и, опершись на клюку, расставив туго обтянутые онучами ноги, остановилась подле нее, как всегда, спокойно глядя перед собою и ожидая подходившего к ним дворника.
— Вам кого? — спросил дворник.
— Али не признал, кормилец? Егором звать никак? — сказала дьяконица. — От угодников, да вот зашли к сиятельной.
— Излегощинские? — сказал дворник. — Старого дьякона, будете? Как же! Ничего, ничего. Идите в избу. У нас принимают, никому отказа нет. А эта чья же будет?
Он указал на Тихоновну.
— Излегощинская же Герасимова, была Фадеева; знаешь, я чай? — сказала Тихоновна. — Тоже Излегощинская.
— Как же! Да что, сказывали, вашего в острог, что ли, посадили?
Тихоновна ничего не ответила, только вздохнула и подкинула сильным движением на спину котомку и шубу.
Дьяконица расспросила, дома ли старая барыня, и, узнав, что дома, просила доложить ей. Потом спросила про сына, который вышел в чиновники и служил по милости князя в Петербурге. Дворник ничего не умел ей ответить и направил их в избу людскую по мосткам, шедшим через двор. Старухи вошли в избу, полную народом, женщинами, детьми, старыми и молодыми, дворовыми, и помолились на передний угол. Дьяконицу тотчас же узнали прачка и горничная старой барыни и тотчас же обступили ее с расспросами, сняли с нее котомку и усадили за стол, предлагая ей закусить. Тихоновна, между тем, перекрестившись на образа и поздоровавшись со всеми, стояла у двери, ожидая привета. У самой двери, у первого окна сидел старик и шил сапоги.
— Садись, бабушка, что стоишь. Садись вот тут, котомку-то сними, — сказал он.
— И так не повернешься, куда садиться-то. Проводи ее в черную избу, — отозвалась какая-то женщина.
— Вот так мадам от Шальме, — сказал молодой лакей, указывая на петушков на спине чупруна Тихоновны, — и чулочки-то и башмачки!
Он показывал на ее онучи и лапти — обновки для Москвы.
— Тебе бы, Параша, такие-то.
— А в черную, так в черную; пойдем, я тебя провожу. — И старик, воткнув шило, встал; но, увидав девчонку, крикнул ей, чтобы она провела старушку в черную избу.
Тихоновна не только не обратила внимания на то, что говорили вокруг нее и про нее, но не видела и не слыхала. Она, с тех пор, как вышла из дому, была проникнута чувством необходимости потрудиться для Бога и другим чувством — она сама не знала, когда западшим ей в душу — необходимости подать прошение. Уходя из чистой избы людской, она подошла к дьяконице и сказала, кланяясь: