Выбрать главу

Работа эта продолжается уже шестой год. Каждый год, каждый месяц я нахожу новые и новые уяснения и подтверждения основной мысли и исправляю вкравшиеся в мою работу, от поспешности и увлеченья, ошибки, исправляю их и дополняю то, что сделано. Жизнь моя, которой остается уже немного, вероятно кончится раньше этой работы. Но я уверен, что работа эта нужна, и потому делаю, пока жив, что могу».

Наконец, в Дневнике Толстого от 1 апреля 1884 г. находим следующую запись: «Встал рано. Взялся было за Евангелие — пересматривать всё и соединять, как приехал Урусов» (т. 49, стр. 76). Записей о продолжении работы в Дневнике нет.

Дальнейших сведений о работе Толстого над «Соединением и переводом четырех Евангелий» не имеется. Работа была сделана (хотя Толстой и не считал ее вполне законченной) и уступила место другим работам.

Интересные данные о работе Толстого над переводом Евангелий находим в неопубликованных «Воспоминаниях» И. М. Ивакина, [22] жившего в Ясной Поляне в 1880–1881 гг. С ним как с филологом Толстой советовался по поводу своего перевода.

«С самого первого раза мне показалось, что, начиная работать над Евангелием, Лев Николаевич уже имел определенные взгляды…. Научная филологическая точка зрения если и не была вполне чужда ему, то во всяком случае оставалась на втором, даже на третьем плане…. Историческую, чудесную, легендарную сторону в Евангелии, как известно, он совершенно устранял, считал неважной, ненужной.

Какой интерес знать, что Христос ходил на двор? — говорил он. — Какое мне дело, что он воскрес? Воскрес — ну и господь с ним! Для меня важен вопрос, что мне делать, как мне жить?

Он очень не жаловал Ренана да, кажется, и Штрауса за то, что они обращали свое внимание именно на фактическую сторону в Новом Завете. Ренана он не любил еще и за то, что от «Жизни Иисуса» отдавало будто бы парижским бульваром, за то, что Ренан называл Христа «charmant docteur», [23] за то, что «в переводах его из Евангелия всё так гладко, что не верится, что и в подлиннике так…» Он имел в виду только нравственную, этическую сторону…. Иногда он прибегал из кабинета с греческим Евангелием ко мне, просил перевести то или другое место. Я переводил, и в большинстве случаев выходило согласно с общепринятым церковным переводом. «А вот такой-то и такой-то смысл придать этому месту нельзя?» — спрашивал он и говорил, как хотелось бы ему, чтоб было… И я рылся по лексиконам, справлялся, чтобы только угодить ему, неподражаемому Льву Николаевичу…. Большая часть работы по Евангелию прошла на моих глазах; нередко мне приходилось перечитывать написанное сейчас же, как только он оканчивал. Как рад он бывал, если что скажешь насчет его работы, особенно если не согласишься с ним (несогласие он относил насчет того, что я бессознательно проникнут церковностью)! Он весь превращался в слух, так и впивался в тебя…. Иное дело, если кто начинал оспаривать его взгляды в корне, в основе — тут не обходилось без крика, и громче всех кричал Лев Николаевич….

Все свои заметки, все переводы, словом, всё, что ни удавалось ему написать, он, бывало, показывал мне тотчас же. Сожалею, что не имел в то время привычки записывать — нашлось бы, пожалуй, немало интересного. Помню, раз призвал он меня утром в кабинет и с восторгом начал по черновой рукописи читать толкование к искушению Христа в пустыне.

— Я после этого нашел и для себя самого смысл жить, — сказал он мне в заключение. А то один раз. прибегает он ко мне в комнату из кабинета и указывает на то место в главе Матфея XVII, 24–27, где говорится о том, как Христос чудесным образом уплатил подать сборщикам.

— А вот так это место понять нельзя? — спросил он и перевел: Пойди, закинь уду, поймай рыбу и, раскрыв рот, то есть закричав, продай ее на рынке и вырученные деньги отдай сборщикам. Я после нашел, что 'ανοίεας το στόμα действительно может значить «закричав»…

Мне не раз приходилось быть свидетелем того, что называется мукам рождения произведений. Иногда у Льва Николаевича не выходило.

— Я это знаю, — говорил он, — не выходит — уж лучше бросить, оставить на время.

И он в таком случае бросал, приказывал оседлать лошадь и уезжал. Зато, если выходило, он являлся из кабинета веселый, сияющий. Помню, объяснение к притче о сеятеле ему ужасно как нравилось.

— Одно слово — игрушечка! — говорил он».

Приступив к новому переводу Евангелий с греческого языка, Толстой был совершенно чужд церковного идолопоклонства перед буквой писания. Он исходил из убеждения, что «представление о том, что Евангелия, все четыре, со всеми своими стихами и буквами, суть священные книги, есть, с одной стороны, самое грубое заблуждение, с другой — самый грубый и вредный обман» (предисловие к «Краткому изложению Евангелия»). Характерен в этом отношении ответ Толстого одному церковнику, ненавидевшему его за антицерковное направление. На вопрос этого церковника: «Скажите, Лев Николаевич, как вы решились перевести Евангелие?» — Толстой не без иронии ответил: «Что же тут особенного, что поручик артиллерии перевел для себя книгу с греческого?»[24]