Эпоха русской буржуазной революции, многие «совершители и участники» которой «тоже явно не понимали происходящего, тоже отстранялись от настоящих исторических задач, поставленных перед ними ходом событий»39, породила иные иллюзии. То были патриархальные иллюзии, нашедшие свое яркое отражение в мировоззрении Толстого.
Толстой при первом столкновении с капиталистической действительностью увидел ее антигуманную и антидемократическую сущность. Автору «Люцерна» буржуазное общество всегда казалось глубоко аморальным и бесчестным, нивелирующим и растлевающим человеческую личность. «Живет какая-нибудь семья rentier, землевладельца, чиновника, даже художника, писателя буржуазной жизнью, живет, не пьянствует, не распутничает, не бранясь, не обижая людей, и хочет дать нравственное воспитание детям. Но это так же невозможно, как невозможно выучить детей новому языку, не говоря на этом языке...»40 — характеризовал Толстой в письме к Бирюкову глубокую аморальность всей буржуазной жизни.
Толстой жил в период «усиленного роста капитализма снизу и насаждения его сверху»41, но, подобно народникам, отрицал историческую неизбежность буржуазного развития России, не сознавал, что борьба собственно идет за «свободу буржуазного общества»42. Так же, как стихийно выступавшее с демократическими требованиями русское крестьянство, он не видел, что объективно его программа по своему содержанию была буржуазной. Толстой не отдавал себе отчета в том, что горячо признаваемый им американский публицист-экономист Генри Джордж в действительности являлся «идеологом радикальной буржуазии», что широко пропагандируемый им проект «единого налога» мог служить лишь «попыткой спасти господство капиталистов и фактически заново укрепить его на более широком, чем ранее, основании»43.
Ограниченность и непоследовательность «крестьянской демократии», ее буржуазное содержание были от него скрыты иллюзией борьбы за патриархальное общежитие независимых равных земледельцев, свободное от гнета социального неравенства, от деспотии помещичье-буржуазной государственной власти и классовой вражды.
Революционное для того времени требование крестьянской земельной собственности Толстой рассматривал и как барьер для желающих «направить ее (Россию. — С. Р.) на путь капитализма и фабричного производства»44, и как защиту от Колупаевых и Разуваевых.
Толстой был далек от понимания того, что осуществление его «программы» открыло бы дорогу капиталистическому развитию, господству в деревне кулака-хищника. Он не понимал, что «пытаться спасти крестьянство защитой мелкого хозяйства и мелкой собственности от натиска капитализма значило бы бесполезно задерживать общественное развитие, обманывать крестьянина иллюзией возможного и при капитализме благосостояния»45.
Утопические представления о смысле и целях освободительной борьбы заслоняли писателю возможность найти единственно правильный путь к претворению в жизнь его страстной мечты о свободном от эксплуатации и принуждения демократическом общественном строе.
Искания большого художника, бесстрашно желавшего «дойти до корня», но остававшегося «апатичным... к той всемирной освободительной борьбе, которую ведет международный социалистический пролетариат»46, отмечены подлинным трагизмом.
Создавшаяся в России своеобразная социально-политическая обстановка требовала соединения борьбы за демократию с борьбой за социализм. Толстой этого не видел и не сознавал, поэтому так трудна, противоречива и непоследовательна была его защита демократических идеалов.
О трагедии исканий писателя свидетельствуют замечательные строки его Дневника: «Мы все — и это не сравнение, а почти описание действительности — вырастаем и воспитываемся в разбойничьем гнезде, и только когда вырастем и оглядимся, то понимаем, где мы и чем мы пользуемся. И вот тут-то начинаются различные отношения к этому положению: одни пристают к разбойникам и грабят, другие думают, что они не виноваты, если только пользуются грабежом, не одобряя его и даже стараясь прекратить его, третьи возмущаются и хотят разрушить гнездо, но они слабы и их мало. — Что же надо делать?»47