Выбрать главу

Л. T.

Печатается впервые. На подлиннике надпись синим карандашом рукой Черткова: «№ 240. Я. П. 28 Дек. 89». Как было уже указано в комментарии к предыдущему письму, Толстой не вел регулярной записи в Дневнике с 22-го декабря 1889 года, но 27 декабря пытался восстановить то, что произошло за это время. В Дневнике от 27 декабря Толстой писал «3-го дня 25. Писал письма Черт[кову], Бул[анже], Аннен[ковой] Сем[енову], Маш[иньке], Алексе[еву] и еще кому то. Мне стало вдруг стыдно и гадко, что я усвоил тон поучений в письмах. Это надо прекратить». В комментируемом письме Толстой пишет, что написал открытку Черткову «вчера». Открытка эта была написана не позже 22 декабря, потому что к этому числу относится почтовый штемпель. Так как Толстой, вспоминая 27 декабря то, что происходило за пять дней до того, легко мог ошибиться в числах, то вероятно предположение, что письмо было написано на другой день после открытки, т. е. не позднее 23 декабря 1889 года. Поэтому, несмотря на запись в Дневнике Толстого, условно ставится дата 23 декабря.

Толстой отвечает на письмо Черткова от 4—7 декабря 1889 года. В этом письме Чертков писал, что получил от П. И. Бирюкова выписку из полученного им письма Толстого (от 30 ноября 1889 года), в котором Толстой писал о Черткове: «Да, чем Чертков мучается? Отчего нет спокойствия душевного? Знаете, я сам часто говаривал, что надо быть счастливым, что если ты в истине, то ты будешь покоен и радостен. Нельзя так говорить. Спокойствие и радостность для нас грешников, несущих на себе грехи предков и современников и свои (как я, кучу целую), есть случайность счастливая. Спокойным и радостным будет только святой, и я буду стараться и стараюсь быть им; но не могу я быть спокойным и радостным, когда борюсь с грехами. И драгоценно указание Евангелия, что Христос не всегда был радостен, а страдал, внутренне мучился. Я знаю, да и вы верно тоже, что некоторые внутренние страдания, от которых бываешь не радостен, а мрачен, ни за что не отдашь и не желал бы миновать. Если растешь, если рождаешься, то не может быть легко, а муки. Всегда радостен, ненарушимо спокоен по отношению мирских внешних дел — да, но не по отношению внутренней борьбы с грехами. Стараться быть святым — да, но не радостным, а то будет притворство. И таков Ч[ертков]: он правдив и борется с грехами с напряжением. Так ли я понимаю его?...» (См. т. 64.) В связи с этой выпиской Чертков писал: «Поша прислал мне ваши добрые и вместе с тем глубоко верные слова о душевном беспокойстве — безусловно верные в общем своем значении (и я очень рад, что вы это определенно выразили); но по отношению ко мне — в особенности добрые, потому что верные только отчасти. Действительно я часто испытываю мучения от сознания своей греховности, от усилия борьбы с самим собою, и эти страдания я, действительно, как вы и говорите, ни за что не отдал бы и не желал бы миновать, потому что они ступени, и для меня неизбежные ступени, к моему богу. Но при некоторых условиях бывают у меня страдания совсем иного свойства, происходящие от того, что я вовсе ненарушимо спокоен по отношению мирских внешних дел, например, по отношению к тому, что люди могут сделать с моим мерзким телом, всю мерзость которого я сознаю, но которому, к сожалению, я прилеплен самою нежною любовью. Вот отлепиться, оторваться следовало бы, но как это сделать? Другим это как-будто удается, а я, обе моя составные части, и плоть и дух, всё слипаются, и потому я малодушествую. Одна только выгодная сторона — постоянное сознание этой моей трусости, да, просто на просто, трусости в самом общепринятом значении слова, всегда очевидной для меня, а при некоторых условиях обнаруживающейся и для окружающих, сознание это не дает мне зазнаться, всегда напоминает мне мою слабость, мое совершенное личное ничтожество. Но теперь я, казалось бы, достаточно убедился в моей беспомощности без бога, чтобы без ущерба обойтись уже без этой трусости. А между тем я избавиться от нее не умею: так она меня и держит, обхватывает всего. От всех остальных пороков и слабостей я вижу путь к освобождению, а от этой слабости не вижу. Правда, чуть-чуть подмечаю, но еще очень смутно и только маленькими отдельными проблесками. И знаете ли в чем? — В некоторых ваших намеках о вечной жизни. К сожалению, только намеках. И потому-то я вас и просил говорить мне о вечной жизни. Я в этом нуждаюсь больше, чем в хлебе насущном. Материальная моя пища пока обеспечена, а в этом хлебе гораздо больше насущном, я очень нуждаюсь. Ваши мысли, которые мне более всего помогли в этом отношении, были в письме к Попову о том, что плотская жизнь происходит на сцене, а мы — в партере; еще о том, что то, что мы называем горем и смертью (сюда же я включаю и свою смерть и предсмертную агонию), есть не что иное, как пробуждение от заблуждения в действительности материальной жизни. Вы говорите, что это есть выражение одного писателя. Не помните ли, кого именно? Очень хотелось бы ближе послушать его. Быть может, около него найду лекарство от своего недуга (попросту трусости). Еще помогает мне особенно то в вашем письме к Ване о любви к богу и ближнему, где вы говорите о том, что из любви к богу своему вытекает

большее любви к ближнему, а именно — то последтствие от любви к богу своему, которое не выражается здесь в любви к ближнему, но должно выразиться там, за пределами моего духовного зрения. Еще: «Жизнь вечная — как баллон: газ — это не наша сила, а божья, которая тянет кверху. Веревки, привязывающие — это заблужденья, а балласт — пристрастия, своя воля, а не божья. Если привязь перерезана, то держит балласт. На сколько его выбросим, на столько полетит». Вот этот самый баллон, познание его, ознакомление с его свойствами и приспособлениями — меня теперь больше всего интересует, и везде, где могу, я ищу таких сведений».