– Ложись уже!
Он совсем старый. Лицо, если присмотреться, желтое, как стены той самой больницы. А в волосах седина.
Он щелкает выключателем. Закрывает дверь.
За окном светит фонарь, льет дождь.
Тот, в шкафу, начинает шевелиться.
Втягиваю воздух. Запах поля, скошенной травы, цветов.
Ненавижу природу.
Я никогда больше не поеду к бабушке.
Забираюсь в свою кровать. Думаю о том, что теперь все станет как прежде. Мама будет смотреть телевизор, отец читать газеты и, громко прихлебывая, пить чай на кухне. И Лиза…
Дверца шкафа скрипит. Из щели выползает Он. Волочится по комнате. Дергается, точно хочет взлететь и никак не может. И я вижу теперь, что он вовсе не безголов. То колесо, что прервало его жизнь, оно стало его частью.
Оно и есть его голова.
Оно не просто черный резиновый круг.
Оно – темнота в комнате и за окном.
Оно – пугающие тени по углам.
Оно – это тихий мамин плач.
Оно – пустая Лизина кровать.
Оно – седина в волосах у папы.
Оно – все, чего я когда-либо боялся. И я знаю, что это его тоска, его мертвые неспокойные мысли червями заполнили все вокруг. И они во мне.
Они во всех нас.
Я отворачиваюсь к стене.
– Лиза, – шепчу я.
Пахнет лекарствами. Бинтами. Резиной. Старой. Грязной.
Черной.
– Лиза! – зову я громче, чтобы разбудить сестру, и свешиваю руку.
Мерзость
Рассказ
Как же тут воняет! Прокисшей едой, потом и, кажется, мочой. Свет едва освещает сальную скатерть да табуретки, покрытые чем-то вроде смеси грязи и воска.
Носки липнут к полу.
В углу рядом с хлебницей стоит большая картина. Новенькая. Сверкает красной и зеленой краской. Удивительно яркая на этой серо-желтой кухне.
Рядом, среди крошек, огарки тонких церковных свечей.
– Вот отсюда она лезет! – Бабка показывает куда-то за газовую плиту.
Заглядываю туда.
Пускай для этого приходится коснуться решетки, к которой прилипли горелые листья капусты.
Работа у меня такая.
За плитой пыль, крошки да красная перчатка-прихватка в паутине у самого пола.
– И как она сюда помещается? – продолжает старуха. – Мертвые, они, наверное, как кошки. Голова пролезла – пролезет и остальное. А голова у ней маленькая была, что у девочки. Так что, наверное, поместилась бы.
Киваю.
Лиза с серьезным видом чиркает в блокноте.
Молодец. Быстро учится.
– Да вы присаживайтесь! – говорит бабка и выдвигает из-под стола явно залитый чем-то табурет.
– Нет-нет, спасибо, мы постоим! – отвечаем хором.
В жизни бы не сел туда, тем более в единственных приличных брюках.
– Может, чаю? Угостить вас, правда, нечем: все эта гадина сожрала!
– Мы перед выходом поели, – говорит Паша. Протискивается мимо Лизы, как всегда опустив голову, расстегивает рюкзак и роется в инструментах.
Бабка с интересом следит за ним.
Я еще раз оглядываю кухню и только тут замечаю надписи. Хотя нет, заметил я их давно, но лишь сейчас начинаю вчитываться в них.
Написано черным маркером. Вокруг слов – россыпи крестов. Как будто ребенок кладбище рисовал.
Разобрав слова, едва не фыркаю от смеха.
«Убирайся!», «Тварь!», «Гори в аду!».
– Вот оттуда она и лезет, – снова и снова повторяет Евдокия Ивановна. – И вот сюда ползет, тварь!
На дверце холодильника тоже кресты и надписи: «Не лезь!», «Не твое!», «Гадина!».
Паша издает странный булькающий звук.
Ловлю его взгляд. Качаю головой. Он кашляет в кулак и отворачивается.
Лиза – молодец. Она с неподдельным ужасом оглядывает плиту, стены, стол и саму Евдокию Ивановну.
– Значит, ее интересует холодильник? – спрашиваю я.
– Ага. Очень интересует. Еду из него ворует. Борща кастрюлю сожрала. Картоху. Огурцов банку. Яйца. Пельмени. При жизни хлеб ела да воду пила. Все деньги экономила, а щас платить-то не надо, лазь, значит, жри чужое. Коммунизм.
Бабка грозит кулаком в сторону плиты, потом хватает со стола кружку и громко отхлебывает.
– Мы вообще дружили с ней. Сорок лет знакомы были. И общались знаете как? Ее кухня-то как раз там, за стеной, а стенка тонкая. Все слышно. Гремит она, бывало, тарелками – завтрак, значит, готовит. Ну я ей кричу: «Доброе утро, Семеновна!» И она мне в ответ: «Доброе!» Или она первая меня зовет:
«Ду-у-у-ся-я-я! Ду-у-у-ся-я-я!»
Евдокия Ивановна падает на табурет. Долго молчит. Жует губы.
– Очень мне этого не хватало, когда она померла. И вот просыпаюсь однажды. Темно еще. Четыре с хвостиком. Захожу на кухню. Попить, значит. А за стеной возится кто-то. Я и говорю по привычке: «Доброе утро, Семеновна!» Уж не знаю зачем. Самой аж жутко сделалось. Там ведь никого. Стучать перестали. Я уж к себе уйти хотела, как слышу: «Доброе!» Голос страшный такой. Скрипучий. Уже потом я решила, что мне почудилось. Ну а дальше… у вас такое бывает: делаешь что-то, а потом сам и не помнишь?