Звучит команда: "Вольно!" Мы на привокзальной площади. Здесь расположилась бивуаком конница: волжские татары. Над костром – широкий котёл, в нём булькает варево. Какой восхитительно-дразнящий запах! Билетов толкает меня:
– Иди попроси мяса!
– А ты сам?
– У тебя морда вежливее – скорее дадут.
Мне не по себе; делаю два шага, останавливаюсь. Татарин в волчьем малахае смотрит на меня. Улыбнулся, запустил в котёл шашку – на её конце протягивает мне огромный шмат мяса. Рукой в перчатке хватаю его, благодарю – и тут команда: грузиться. Расстёгиваю шинель, сую мясо за пазуху. Бежим к составу, вскакиваем в теплушку, но нам кричат – в теплушках поедут казаки с лошадьми, а мы едем в вагонах четвёртого класса. Бежим туда.
Расселись, состав потащился. Билетов притискивается ко мне:
– Давай мясо!
Шарю за пазухой: шмата нет. Выронился в беготне. Вячка лезет мне под шинель обеими руками. Вскочил со скамьи, подпрыгнул, ударив себя каблуками по заду.
– Один сожрал!
Я всё время был у него на глазах, он знает, что я не мог съесть мясо. Но ему хочется сорвать злость.
– Ну, немчура! Худой, а жрать здоров…
Бросаюсь на него, мой кулак попадает ему в скулу. Тут же получаю удар в переносицу. Стальные руки Паштанова хватают нас за шкирки: лечу на одну скамью, Вячка – на другую.
Миг – и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:
– Больше разнимать не буду – пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.
Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по-прежнему – темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:
– Слышь, Лёня, я всё вспоминаю – ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину – сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: "Запрягать!"
Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в "Войне и мире", тоже смеялся.
– Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: "Я знаю этого человека!" Лопнуть же можно…
– Ну, – возражаю, – вот тут уж ничего смешного нет.
– Что ты, Лёнька? – в Петиных красивых коровьих глазах – и недоумение, и жалость. – Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется – понимаешь? Погляди, какой иронизм! – Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.
– Да у Толстого всё – смех! – убеждённо и радостно восклицает Петя. – И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи-хи, ла-а-сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха-ха-ха!
– Пустят они нас к костру, – угрюмо замечает Джек Потрошитель.
На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.
Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней – линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот-вот будет точка, где они сойдутся.
– А я Толстого тоже читал! – вдруг сообщает Саша Цветков. – Между прочим, с карандашиком.
– А? – Осокин озадачен.
Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:
– Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, – он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, – кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком…
– М-мм, опять про харчи! – раздражается Джек Потрошитель.
Цветков смущённо умолк.
– Знаете, кто Сашка? – восклицает, смеясь, Осокин. – Господин Штольц из романа "Обломов"!
Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.
– Читал, – тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?
– А Лёнька кто, знаете? – хохочет Осокин. – Тургеневский Чертопханов!
У меня вырывается: почему?
– Да потому что смешно! Русачок Саша – немец, а немец Лёнька – безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?
– Тоже нашёл немца, – ворчит Джек Потрошитель, – я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к адской машине – ничего не сумел. Даром что отец был инженер.
Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию – заражение крови…
Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в
Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.
Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево – школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги…
Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из-за продажи верховых лошадей).
Мать – одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова-Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по-русски, по-немецки и по-французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла "прекрасным". Меня лет в пять потрясло "Белое покрывало" в её исполнении…
Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.
Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало…
Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет отменена…
Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша…
Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы…
В доме у нас часто звучали выражения: "гражданский долг", "общественные обязанности". Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.
После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила – был состоятельный человек и всё порастратил… Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла: