— Первая тема, — объявили в штабе: — Любовь, река, теплоход.
Ржагин поднял руку, показывая, что готов. Дунайский, низко склонившись к коленям и взяв голову в руки, думал. Его легонько подстегивали, считая минуты:
«Две, три», — он не укладывался. «Сейчас, сейчас», — и наконец сдался:
— Три строки.
— Читай, читай! — призывали нетерпеливые девушки.
Он вскинул гордую голову и прочел:
— Черную гладь реки бьет любовный озноб. Бедные поплавки...
Ему сдержанно поаплодировали.
Взгляды обратились на Ивана, и он отчеканил:
— Жутководье. В гиблом месте из воды — то кедр, то ель. Но любовь не сядет вместе с кораблем моим на мель!
Кто-то хихикнул, кто-то застыл в удивлении, кто-то заулыбался. Свернувшись в кружок, присяжные весело засовещались.
— Прошу учесть, — громко подсказал Ржагин, — у него нет конца!
Бутончик из голов раскрылся, и они объявили:
— Ням-ням. По ровня́м.
— Засудили, — пробурчал Иван, нисколько не расстроившись. — Ну, воля ваша, а Сибирь наша. Еще не вечер, господа присяжные заседатели.
— Вторая тема: любовь и быт, их взаимовлияние и взаимопроникновение.
— Ох, и далась вам эта любовь.
Иван пошагал на всякий случай секунд тридцать и, обернувшись к судьям, прочел:
— Чем больше в весеннем воздухе пенья, тем второстепенней квартиры значенье!
Один из филологов разразился откровенно непотребным смехом. Девушки заулыбались, роняя в ладони сдавленные смешки.
— Я профессионал, — улыбаясь, напомнил Дунайский. — Сочинять галиматью не мое дело.
Ему постучали — время, и кто-то, осмелев, справедливо предложил представить на суд настоящее, а не, как он выразился, галиматью, что ему мешает?
С Дунайским явно происходила какая-то перемена. Он лениво прочел:
— Безликою гордыней обуян, не узнаю тебя, любимая. Отныне...
— Все?
— Да.
Совещались теперь громче, не смущаясь тем, что импровизаторы лично присутствуют при таинстве рождения вердикта. Сочли, что у Игорька тема не раскрыта, хотя плотность слова выше, тогда как у Парамона при вполне удовлетворительном разрешении темы собственно поэзии все-таки маловато. Да и строк — тоже.
— А своеобразие? Юмор? А философский накал? — не выдержал Ржагин. — А скорость? А время? А законченность, черт возьми?
— Товарищ подсудимый, с судьями не спорят.
Тем не менее присудили полбалла в пользу Ивана.
Разумеется, они раскусили, что к чему, и, предлагая новую тему, заранее улыбались, поглядывая на Ржагина, предвкушая очередную заумь.
— Тема такая: работа, которая приносит удовлетворение, радость.
Дунайскому неуютно, тесно было в рамках регламента. Он вновь не уложился.
И прочел:
— Я не смакую победы. Мне пораженье претит. Печали, обиды и беды — работа... Там, дальше, в смысле абсолютного замещения, — пояснил. — Все остальное несущественно, уходит прочь, когда есть настоящая работа.
— Мы поняли, — сухо заметила Катенька.
Ржагин:
— Иду по жизни, розовея, и может быть, куда-то не туда. Мои мозоли — это мавзолеи физического доброго труда!
Аплодисменты, два балла перевеса, признание слушателей, популярность — он победил. Однако Дунайский отчего-то соревноваться не прекращал.
Тема: несчастная любовь и разбитая жизнь.
Иван попросил у подобревшего жюри разрешения прочесть не одно, а два.
— Уж больно зла тема, — объяснил. — Воображения не остановить.
Ему позволили.
— Первое:
Потяжный клич, как паралич. Как стон, как рев, как гром. Милая, зазнобушка, мой бич, — вспыхни очистительным костром!
— Браво!
— Замечательно!
— И близко к жизни.
— Тут драма, товарищи!
Ржагин поднял руку.
— Эх, чего уж скрывать-то. Была не была. Все пухово теперь. Приоткроюсь немного. Жизнь со мной очень жадной на ласку была. Но и я нагрубил ей достаточно много.
— Тоже хорошо.
— Блеск!
— Включен музыкальный мотив, вы заметили!
— Существенное добавление.
— Я ухожу! — сказал Дунайский.
Резко поднялся и зашагал прочь.
— А как же условие?.. Товарищ музотёр?.. Эх, удрал, подлец.
Но больше, чем победа над Дунайским, его сейчас обрадовало то, что никто не сорвался с места — догонять, утешать, сочувствовать, лебезить. Легкое замешательство, и, когда стих ворчливый стук каблуков по ступенькам, одна из неприметных, невзрачных девушек фыркнула и произнесла бойко и вслух:
— Подумаешь, цаца. Сам ничего не понял, а мы при чем?
Ее тотчас поддержали. Ржагина окружили и стали расспрашивать, как, что, откуда. «Медленный» гитарист заметил:
— А в нелепости, между прочим, есть смысл. Это для меня новость.
Ржагин ликовал. Прочел еще несколько, самых озорных, ударных. Только и слышалось:
— Блеск!
— Ах, что за прелесть!
Имя Спиридона Бундеева, конечно же, ничего им не говорило, тем не менее Ржагин постарался его застолбить — память у них молодая, цепкая, авось не позабудут.
И тут вдруг Катенька охнула. Ой показывала рукой шепотом говорила:
— Он. Он. Ой, посмотрите.
Все обернулись.
— На палубе, у дальних перил, стоял Дунайский. Он был сдержан и строг, и ждал, когда его заметят. При сумеречном свете казалось, что по лицу его блуждает улыбка.
От неожиданности ребята примолкли. Молчал Ржагин, не понимая, что происходит.
Дунайский, неторопливо заложив руки в карманы брюк, сделал несколько шагов вперед и взволнованно стал читать:
Это был Рильке (в переводе Пастернака).
Долго молчали.
Все перевернулось, опрокинулось.
Иван развел руками:
— Что тут скажешь.
Он что-то неважно себя чувствовал.
— Хорошо, я согласен, — добавил, уходя. — Как мелки с жизнью наши споры... Пусть будет боевая ничья.
КУПЛЯ
Убей бог, не понимаю, почему он выбрал именно меня. Если исключить еще двух-трех ненормальных, с любым другим ему досталось бы хлопот неизмеримо меньше.
Нет, он, конечно, предварительно советовался. Конечно. Наводил справки, расспрашивал, и Серафима Никитична не из тех врушек, которые ради педагогической или какой-нибудь иной корысти солгут, недоговорят или утаят правду.
И потом, технически дело не из самых простых. Формально как будто круглый сирота, а на самом деле живых и здравствующих родителей прорва. Мама Магда ведь не отказывалась от меня окончательно, она сдала меня временно, как в ломбард, то есть и сама надеялась, и меня обнадежила — еще не конец света, и если, например, перестанет рожать, а старшенькие обзаведутся семьями, то она расшибется в лепешку, а снова возьмет меня к себе. И тыловик, надо полагать, живехонек, шляется неизвестно где. И непутевая женщина, после отсидки, не исключено, могла заскучать, спохватиться и предъявить на меня права. Законы у нас гуманные. (О постановлении 1944 года — если мать бросает, то все, как отрезано — я тогда и слыхом не слыхивал.)