Ржагин ушел и лег на корме ближе к внешнему борту, пытаясь если не успокоить, то хотя бы отвлечь себя видами береговых утесов и моря.
Стреляли теперь чаще, вперемежку, то Николай, то Пашка. Евдокимыч ездил и подбирал.
Обернись и смотри, сказал себе Ржагин, и запоминай. Не валяй праведника.
Подбили шестерых. Одного упустили.
— Лафа, — сказал Пашка, отставляя ружье и рукавом стирая с лица пот. — Вот это, я понимаю, размялись.
— Не расстраивайся, москвич, — сказал Евдокимыч. — Прикорм в нашем деле не помешает. Скоро и сам поймешь.
На хужирском молу было оживленно, людно. Толпились, следя за разгрузкой, бригадиры мотоботов и дор, вернувшихся раньше, учетчики рыбозавода, грузчики, шоферы.
Пришвартовавшись, встали цепью, подавая ящики с кормы на мол. На Ржагина обращали внимание.
— Ну и рыбака отхватил, Коля. Глиста какая-то.
Улову богатому дивились, завидовали — у самих-то впятеро, вдесятеро меньше.
— И где ты столько вынул?
Азиков приблатненно отшучивался.
Закончив разгрузку, посторонились, отвели бот по другую сторону мола, поближе к берегу, и привязались накрепко, на ночь. С десяток отборных рыбин Николай наказал Ржагину спрятать, по паре-тройке штук рыбаки, уходя, прихватили с собой.
— Отдыхай, — сказал Евдокимыч, — Наломался небось? Отдыхай.
— Вечером выходим?
— А как же.
— Время?
— Как всегда.
Азиков, обернувшись, крикнул:
— В кусты не забудь, земеля! Заране! Отсидись, а то я тормозить не буду!
На вечерний замет отправились без Пашки и Гаврилы Нилыча. Зато появился отсутствовавший накануне Ефим Иванович Перелюба — до угрюмости молчаливый, корявый жилистый мужик лет пятидесяти пяти, и бригадир, выглядевший озабоченным сверх обыкновения, установив курс и поставив Ржагина у руля, тотчас забрал Перелюбу с собой в кубрик, наказав кликнуть не раньше, чем через час с четвертью.
Евдокимыч подремывал, скучая на подсохших сетях. Море было спокойным. Ржагин мурлыкал песенку, привязавшуюся к нему днем, любуясь волной, ближним и дальним берегами, пышной расцветкой пошедшего на убыль дня, радуясь собственному хорошему настроению, бодрости. В кубрике Азиков что-то яростно втолковывал Перелюбе, однако слов разобрать было нельзя.
Предуказанное время вышло, и Иван постучал.
Азиков, хмурый, еще не отошедший от разговора, жадно осмотрелся и спросил не оборачиваясь:
— Ну? Где?
Перелюба, которому тоже вроде не до замета, буркнул что-то непонятное и рукой показал левее.
— Ага, — согласился Николай.
Развернул бот; и, пройдя метров триста, стали выметывать.
Евдокимыч один, стоя на краю кормы, забрасывал поплавки, а Ржагин с Перелюбой тем временем расправляли, распутывали, готовили полотно.
Сеть выработали, привязали подъездок, и Николай скомандовал:
— К бабам!
Евдокимыч, взглянув на бригадира, с неудовольствием заметил:
— Что-то мы разленились, Коля.
— Кой черт в море торчать, когда идти час.
— Мы же дальше собирались.
— А Ефим сказал здесь.
— По сусекам скрести? — ворчал Евдокимыч. — Так и плана не сделаем.
— Завтра подадимся... Ты, Евдокимыч, сыч, а у нас жены. Уйдем на неделю, на две. У баб карантин, взбесятся, — и рассмеялся. — Должен я о семье подумать или не должен?
— Рыбе до твоей семьи, Коля, дела нет.
— Не ной. Надоел. Ефим же сказал. А я ему иногда верю. Вчера видел, сколько взяли.
— То-то и оно, что взяли. Два дня кряду на одном месте шарить? Я тебя, Коля, не узнаю.
— Хорош, — рассердился Азиков. — Дома занудили, ты еще тут. Давай, земеля, — бросил Ивану, спускаясь с Перелюбой в кубрик. — Правь прямо к бабе моей. В кровать!
Взволнованный, обиженный Евдокимыч постоял с Иваном в рубке. Потом, успокоившись, стал расспрашивать, кто, откуда, каким ветром сюда занесло. Ржагин отвечал охотно, по привычке легко импровизируя, соскучившись по простому разговору. И, в свою очередь, поинтересовался, кто такой Перелюба, почему его вчера не было, что случилось? Отчего бригадир такой обеспокоенный?
О, обстоятельно начал Евдокимыч, Ефим здесь с весом. Рыбак толковый. На Байкал приехал после войны и вот ходит. Все знает — берег, все закоулки. Характер у моря какой. Ветра. Воду насквозь, до дна видит. Ну и повадки омуля — как пять пальцев. Однако вот. Пьет. Года три как запойный. Жена заразила, она на берегу и, считай, лет десять как конченая. Алкоголик. Теперь и он. Да ладно бы по-тихому пил, а то третьего дня выпивши начальника из района послал. Ну а начальник, видишь, не простил — дурак дураком, вот и разобиделся. Дело шьет. Вчера как раз Ефима в райком вызывали, потому и не был. Вроде из партии хотят выгонять, а Коля ему мозги вправляет.
— Он член партии?
— Член.
Помолчали. Евдокимыч зевнул и, похлопав Ивана по плечу, отправился подремать в машинное отделение.
Ржагин курил, думая о Перелюбе.
Заметный ветерок, с потягом дувший в спину, взъерошивал темно-голубую поверхность, вызывая мелкую рябь, волна незаметно делалась активнее, круче. Вскоре бот заскакал, запрыгал, как при беге с барьерами, и когда его резко подсаживала сзади острая волна, двигатель простуженно счихивал.
Ржагин запел в полный голос.
Почувствовав качку, из кубрика поднялся проверить бригадир. Быстро глянул назад, на небо, на посмурневший дальний берег, и грубовато отобрал у Ивана руль.
— Пусти, земеля, Сарма.
— Что?
— Сарма, говорю, дует. От стерва. Как лягавый из-за угла.
Ржагин не понимал причину такого волнения — бухта рядом, рукой подать, скоро дома будут, ну, минут тридцать идти, не больше, а Николай отчего-то переполошился. И сказал, чтобы прощупать, понять.
— Пустяки, скоро спрячемся. Шторм, да? В бухте не страшно, полежу, почитаю. А вы к женам под бочок.
— Ну-ну, — сказал Азиков. — Сейчас нарадуешься.
Вышел встревоженный Евдокимыч.
— А? Коля?
— Сарма.
— Сети же.
— Не каркай. Подъездок нормально привязал?
— Ну, Коля. Обижаешь.
— А черт тебя знает, — и, обращаясь к Ржагину, ткнул пальцем за спину: — Гляди, улыба. Гляди.
Сзади, низко на чистом оранжевом небе, чуть выше линии материковых гор, висела небольшая, обгрызенная по краям, темная тучка, и ничего бы в ней необычного, если бы не яркая щель, прореха посередине, сквозь которую мощно пробивался диковинный густо-золотой свет.
— Люта, земеля. Вся злость в ней. Какая есть на земле — в ней.
— И как раз нам — подзатыльник?
— Точно.
Тучка, настигая, росла — с виду совершенно невинная, скорее изящная, чем пугающая, совсем не такая кургузая, как дождевые средней полосы. И все-таки брала оторопь: страшил тревожный странный свет, возвещавший о чем-то таинственном, неотвратимо мстительном, безоговорочно победительном.
Ветер рассвирепел, море вскипело. Бот забился в трясучке, и, как ни тужился, казалось, топтался на месте — берег плясал перед глазами, не приближаясь. Налетел и застрочил крупный дождь. Разом стемнело.
Ржагин почувствовал себя плохо.
— Ты иди, земеля. Иди в кубрик. Лежа оно легче.
— А как же... помочь?
— Мешать не будешь — поможешь.
— Не волнуйся, — добавил Евдокимыч. — Дело какое — бот привязать.
Качаясь, Иван спустился вниз. Перелюба, сидевший на корточках в углу, тотчас поднялся, раскрыл верхнюю полку и защелкнул ее на два тугих крюка. Болтало здесь меньше. Ржагин кое-как влез и, облизывая пенные губы, ткнулся в жесткую, набитую соломой подушку...
Было без малого десять вечера, когда он очнулся, больно уколов щеку о скрипучий ерзающий крюк. С трудом приподнялся, сел и едва не грохнулся сверху, когда качнуло. Подташнивало, хотелось пить. Голова не своя. Снаружи ревел и выл ветер. Хлестало по палубе дождем. Откуда-то из-за кормы доносился щемяще-тоненький, удручающе жалобный скрип. Волна, набегая, сердито шлепала в левый борт, а правый в ответ деревянно бухал, обжимаясь с бревнами мола.