Словом, старые тревоги засыхали и отмирали, до новых еще надо было дожить.
Прозвенел звонок на первую большую переменку — ту, что я чуть не проморгал.
Потом ее назовут: ОТТЕПЕЛЬ. И хотя по сути — пальцем в небо, название, как водится, прижилось.
ЧИСТОЕ ДЕЛО
На стыке Малого и Большого морей островной берег заканчивался Красным Яром, на страже стояли два скалистых мыса — Хобой, издали напоминавший недоразрушенную церковь, и фигурный, менее изысканный и строгий, «Три брата».
Большое море пересекли поперек, от Хобоя держа курс к Тонкому мысу, что на дальнем материковом берегу.
Около шестидесяти километров.
Ржагин стоял у руля, пока шли Малым, и еще час, когда Большим. Вот где раздолье импрессионистам: волна постоянно меняла окраску, от известково-молочного через густой черный до сочно-палевого — то резко, вдруг, то незаметно, плавно — и привыкнуть к цветному озорству моря было все равно, что привыкнуть к чуду.
Ржагин любовался незнакомым берегом, менялась точка обзора, удлинялась, становилась глубже перспектива, и Байкал представал обновленным. В Большом море волна протяженнее и, кажется, мощнее, бот и взлезает на гребень, и клюет, и переваливается иначе. Иван скоро почувствовал, что утомлен, устал. Вдобавок откуда-то внезапно налетел туман или прижало к морю отбившееся от своих пуховое облако, сделалось сыро и сумрачно, и Ржагин, попросив себя заменить, ушел на корму помолчать с Перелюбой. Прилег на брезент, укрывавший сети, и под заунывное тарахтенье двигателя словно полетел вдогон за белесыми куцыми тучками.
Едва вошли в Баргузинский залив, как переменился ветер. Задула наискоски Макарьиха. С морем на короткое время будто случился спазм, хохолки сбило, поверхность будто отутюжило, вытянуло вгладь, затем появились взъерошинки, мелкие крапинки, и, резко взбив тугую зябь, Макарьиха уже от себя, переломив, раскатила новые частые волны.
В глубине залива, под защитой высоких берегов, Макарьиха не была ни страшна, ни опасна, хотя и не позволила пристать в тихом месте. Решили бросить якорь и заночевать посередине бухты.
Ржагин, пока лежал на корме, подглох. Задвигались. С первой попытки якорь дна не достал, и при подъеме тросом зацепили подъездок и опрокинули. Азиков матерился. Качало заметно. Пришлось повозиться с подъездком, подтягивать, переворачивать, откачивать воду. Вымокли и обозлились. Во второй раз бросили якорь удачно, развернулись под ветер, трос на натяге — встали.
— Гаврила!
— Момент, Коля.
— Уморишь, скотина!
— Сей момент.
На корме, откинув край брезента, Гаврила Нилыч прямо на палубе смастерил костерок — положил решетку, на нее два высоких камня, а на камни широкий ржавый таз, в котором, настрогав лучин, и развел огонь; на металлических поперечинах подвесил котелки с водой, один для чая, а в другой, почистив, крупно нарезал рыбы.
Макарьиха притянула из-за берегов облака, нахлобучила их на овершья кедров, длинно вытянув жидкие пряди в глубь моря. Но — сухая, без дождя. Темнело. Вдали, над покинутым морем, на чистом отрезе неба повисла огромная серая луна — словно вытолкнутая из моря, она плавно, но очень быстро поднялась и застыла, очарованная. Азиков на полную громкость включил приемник. На фоне стонов Макарьихи, под качку, популярные песни певцов и певиц раздражали Ивана — до невоздержанности, до гневливости.
Однако ухи отведал с удовольствием и даже взял под защиту Гаврилу Нилыча, когда бригадир, наевшись, принялся по обыкновению бранить кока за неумелость и нерадивость.
Напились чаю, перекурили и дружно завалились спать.
Всю ночь их терзала Макарьиха.
А утром облака поредели и поднялись. Рассветлело, ветер утих. Подняли якорь и, развернувшись, вылезли носом на берег.
Макарьиха, не пустив вчера на замет, устроила им нечаянный день развлечений. Бригадир после завтрака, взяв полотенце, мыло и чистую смену, объявил:
— Кто куда, а вшивый в баню.
Вода здесь другая, прелая, густо-черного цвета, температура курортная, как в Черном море в сезон, плюс двадцать два. Евдокимыч присоединился к Николаю — раздевшись догола, они терли друг другу спины, деловито обмывались, ныряли по очереди, плавали. Перелюба, отъехав в подъездке от берега, удил рыбу; стоя в лодке в рост, опускал леску без удилища прямо возле борта и ежеминутно выдергивал какую-то сикилявку — глупую мелкую рыбешку, шедшую на черствый хлеб. Остальные паслись в смородине на болотистом берегу, поедая горстями крупную недозрелую ягоду. Гаврила Нилыч, приморившись, лег на солнечном припеке отдыхать, а Ржагин с Пашкой отправились вдоль берега за кедровыми шишками.
Пашка ловко взбирался по могучему стволу сколько мог высоко, тряс ветки, и если шишки не поддавались, тянулся и срывал, бросая вниз Ивану. С трех деревьев они сняли по полным запазухам, набили карманы и от жадности, теряя по дороге, несли еще и охапками в руках.
— Без-здельники! — кричал на радостях Пашка. — На! Гляди! Бугаи ленивые!
И ссы́пали у костра. И пока Гаврила Нилыч варил из мелочовки, надерганной Перелюбой, уху, Иван и Пашка, пристроившись с краешку, подсушили, нажарили шишек и обнесли товарищей.
Развлечение. Лакомство.
Азиков сомневался, надо ли здесь делать замет. Перелюба сказал: «Дохлый. Надо уходить», а Евдокимыч считал, не убудет, стоит попробовать, раз пришли.
Поднялись все-таки. Без настроения. Поставили сеть и вернулись на ночевку на берег.
Утром глянули — пуста. Два-три болезненных, вялых, со взморщенной кожей омуля.
Сердитые, в молчаливом отчуждении, развернулись и отправились назад, как побитые. К себе, в Малое море.
Катер береговой охраны обошел их по выходе из залива. Когда Николай приметил, что катер идет к Хужиру, суматошно засигналил, прося помощи. Охранники остановились. Авария, объяснил Азиков, не дотянем, палец в двигателе треснул, надо, мужики. Катер взял их на буксир и с ветерком протащил до самого Хобоя.
— За мной не заржавеет, — благодарил Николай, пока отвязывались. — Век не забуду. Чтоб мне бабу не завалить.
Обошли в огиб мыс и к вечеру на краю своего моря сделали замет, а ночевать ушли в уютную Улах-Хушинскую губу...
— Гаврила, стол! Чтоб как на свадьбе!
— Есть, Коля! Момент!
— Во где рыба твоя. Остобрыдила!
— Ой, Коля. Может, ушицу все ж. Знатную сделаю, добрую ушицу.
— Делай, — говорил, не глядя на него, Николай. — А я тебя за борт выкину. Делай.
Подгадав под сдачу улова, рыбакам вместе с продуктами завезли «Перцовую».
Хлеб и сахар сгрузили и разнесли мгновенно, а настойка не расходилась. Продавец, приехавший со спиртным, натурой брать отказался, не желал отпускать и в долг, а наличных денег рыбакам, уходящим в море, жены, естественно, не дают.
Ох и галдеж поднялся. Чуть машину на запчасти не разнесли.
Иван, насмотревшись да наслушавшись, решил посильно выручить товарищей — из сэкономленных за дорогу десять рублей своей бригаде выложил и еще десять — в долг тем, кому Азиков присоветовал.
Кто-то вслед за ним тоже расщедрился, ну и постепенно отоварились.
Утихомирились.
Выкупили сколько смогли и отправились бражничать, поминая Ивана как родного сына.
— Стол, пеночник! Живо!
Гаврила Нилыч минуту повздыхал, потом вздернул себя и засуетился.
— Ружье возьму. Авось кого подстрелю.
— Не дури, — сказал Пашка. — Где? Кого?
— Не твоего ума дело. Ты давай костер разжигай.
— Пять минут, — ограничил Азиков. — Выдыхается.
— Ну, Коля. Народ мясного просит. Праздник.
— Пять, слышал? Пять!
Гаврила Нилыч охнул, подхватился и побежал, смешно карабкаясь по камням на скалистый взгорок.
Ржагин и Пашка занялись костром, Евдокимыч сходил по трапу на бот и принес приемник и копченого омуля по штуке на каждого. Перелюба поставил греть воду.
Бригады, растянувшись вдоль берега, сбились в кучки возле своих кострищ. Потянуло вкусным дымком.