Выбрать главу

Инка сначала бесилась от ревности, но потом ничего, поутихла. И она наконец сообразила, что плохому меня в Сокольниках не научат. Если вообще научат чему-нибудь, то, разумеется, только хорошему.

ВОР, НАРКОМАН И ОБМАНЩИК

1

Остов, каркас без мышц и мякоти; даже и каркас аномальный — там, где большие берцовые, нелепое и странное расширение, а выше — как бутылочная горловина; без плеч — усохшие, несообразно длинные руки тянулись прямо из шеи. По всему донельзя исхудалому телу, по избледно-тонкой коже, должно быть, давние, и теперь расползшиеся, как чернила на промокательной бумаге, наколки, рисунки, призывы, столь примитивные и несуразные, что, похоже, трудился над ними художник не просто глуповатый и неумелый, но и недостаточно грамотный.

Он приезжал сюда, в Академгородок, на берег Обского моря с первым автобусом из Новосибирска, а возвращался с последним. Каждый день, как на работу. Ржагин заставал его постоянно на одном и том же месте, под изогнувшейся сосной, поодаль от воды, в центральной части пляжа. В стародавних тряпичных плавках с завязками на боку, подпирая себя сзади ручками-колышками, он целый день просиживал на песке, просто наблюдая, как другие купаются и загорают. Изредка доставал из затрапезного портфеля помидор или огурец и медленно; страшно медленно съедал его вприкуску с хлебом.

— Иван.

— Шурик.

— Ничего, что я так, по нахалке?

— Годится.

Говорил он заморенным, каким-то заплесневелым голосом. Возраст его Ржагин определить затруднился. Лоб изрезан глубокими морщинами, обвислые дряблые щеки, больная кожа, все движения дистрофика. А глаза молодые.

Ржагину сперва казалось, что ему и говорить трудно, настолько вяло и односложно он отвечал. Но, как выяснилось, Иван ошибался.

— Я как банный лист. Извините.

— Не бери в голову.

Постепенно кое-что выпытал.

Шурик недавно из заключения. Сжег себя куревом.

— Вольняшка, тебе не понять, — сказал Шурик, не отрывая взгляда от полоскавшихся у берега мамы с дочкой. — Шесть лет, считай, не видал. В кино только одетых. Прозрачную кофточку вырезали. Вот ты хлюст. Нежный. Скажи, что самое красивое на земле?

Иван догадывался, какого ответа Шурик от него ждет, но сделал вид, что затрудняется:

— Ну, горы там. Деревья. Море вот.

— Женское тело.

— Любое? Есть ведь вырви глаз.

— Согласен. Но, знаешь, и в нем угадывается. Бабы — дуры. Задаром, вот и не ценят, раздебёхи.

— А уродки?

— Все равно. Своя грация. Все равно.

— Там, где вы были...

— Не надо, паря. Повезет — сам увидишь.

— Что-то пока не везет.

— От сумы да от тюрьмы не зарекайся. Россия, паря, страна сложная.

— А почему вы не купаетесь?

— Час до воды шлепать. Пляж пройти, и выдохся. Раньше плавал по первому разряду. Тянет. Охота.

— Я помогу.

— Сиди... Все из-за курева.

— Вы же бросили.

— Две недели — не срок. Держусь пока. Кровь бунтует, сорвусь... Скажи. Отчего человек, что ни выдумает, все себе во вред? На гибель?

— Не все. Ложкой, например, есть удобнее.

— Не пойму, болтун ты, что ли? Трепаться сел — отваливай. С тобой по делу, а ты шуточки.

— Я не хотел вас обидеть.

— Водку выдумали. Наркотики. Зачем? Чтоб скорее сдохнуть? А авто, самолет, бомбу атомную?

— Один философ утверждал, что существует влечение к смерти. Всему живому присущее. Травинка, дерево, зверь и человек — все к смерти на всех парах чапают, наперегонки. Так задумано, запрограммировано. Кажется, что смерти мы не хотим, гоним от себя, стараемся отдалить, а на самом деле, если судить по результатам, мы ее как раз приближаем, зовем, ну просто не чаем, как бы поскорее обняться.

— Что за философ?

— Да был один. Реакционер проклятый.

— Вроде толково. Про меня — в точку.

— У меня тоже сходится.

— Значит, начертано.

— Не уверен. Обобщения вещь скользкая.

— Говорили, реки вспять не текут, а мы их сейчас куда хошь поворачиваем. Звери вымирают, птицы, рыба, леса гниют. И не только у нас, верно? По всему миру так. Значит, прав он, начертано.

— Притчу вам расскажу. Вспомнилось вдруг. Если не очень к месту, не бейте, ладно?

— Валяй.

— Жили два брата. Пока росли — дружно. А когда умерли мать с отцом, хозяйство не поделили, рассорились. Из-за пустяка. И разъехались. Один на этом берегу реки остался, другой на противоположном. Обзавелись семьями. Оба трудолюбивые, земли вдоволь — расширялись, крепли. У каждого сыновья, дочери. Потом и внуки. И умерли братья, так и не помирившись. А по обе стороны реки уже города свои, государства. Друг перед другом красуются. И враждуют, бранятся. Угрозы все хлеще и хлеще. Оружия наизобретали столько, что и девать некуда. И до войны не дожили — взорвались. Все прахом. Одна река осталась. И где-то на краю два эскимоса уцелели. Он и она, молодожены. И вот лежат они как-то среди пепла, и жена-эскимоска спрашивает мужа: «Я глупая. Объясни мне. Во имя чего они все погубили?» Муж думал-думал и говорит: «Поживем — увидим».

— Плохая твоя притча.

— Я рад, что вам не понравилась.

— Зачем тогда рассказывал?

— Там вопрос один мне по душе. Помните — во имя чего? И я считаю: нет, не начертано.. Просто человек еще не созрел, слаб умом, духом слаб, не дорос. Близорук слишком. Кажется, строит, выдумывает, изобретает, как будто во благо, чтоб всем лучше жилось, а получается — портит. Благими делами дорогу в ад, не разгибаясь, мостит. Но это пока. Пока близорук и только о ближней выгоде печется. Говорят, оптимист в наше время — что дурачок, ванька-встанька. К сожалению, Шура, я из таких. Я верю. Просто верю, и всё. Что человек вздрогнет, опомнится. Остановится и повернет. Разогнется, подрастет, окрепнет умом и духом и поймет, что всем, решительно всем на земле необходимо действовать сообща, что ближняя выгода — лебедь, рак и щука — то есть на разрыв, ведет только к гибели и никуда больше, что только он, человек, способен подчинить, унять себя, перестроить и направить к выгоде высшей, дальней, которая есть единственная достойная его цель.

Шурик слушал внимательно. Долго молчал, думал. А потом спросил:

— Ты член, что ли?

— Шурик, — расхохотался Иван. — Вы мне льстите... Если не возражаете, пойду окунусь, — и подмигнул, как давнему приятелю. — Пока здешнее рукотворное море еще живо.

2

В троллейбусе разузнал о строящейся ГЭС, о Дивногорске, о пассажирских катерах, плавающих по Енисею, заодно и о возможности устроиться на ночь.

По совету учтивого молодого человека выбрал захудалое рабочее общежитие неподалеку от парка культуры и отдыха и в указанном месте сошел.

Теперь у него уже был навык по устройству в общежития или скромные гостиницы (которые не для иностранцев и высокопоставленных наших). По опыту зная, что на одну ночь всюду пускают неохотно, пококетничал с бабулей-администратором, кое о чем туманно намекнул, развлек легендой, вызвав легкое сочувствие, и бабуня, припрятав в платочек задаток, без оформления отвела его в просторную комнату, где стояли четыре кровати.

— С приходу, сынок, занята, — сказала. — На ей бульзерист спит. А из ентих выбирай каку хош.

— Ясненько.

Бросил рюкзак на угловую и пошел на часок прогуляться, перекусить и посмотреть город.

Поначалу его удивило и озадачило обилие на улицах праздношатающихся. Был всего лишь четвертый час пополудни, и мелькнувшее предположение, что, может быть, на здешних заводах какой-нибудь особенный график, разрешающий прекращать работу в два часа дня, он, поразмыслив, отбросил как маловероятное. Сам вид гуляющих, их расслабленные походки, бессовестные, сытые, тронутые пороком лица говорили об ином. Молодые, хотя и не первой свежести, раскованные «чуваки и чувихи», одетые по той авангардной моде, которая некоторое время шокирует консервативное большинство. В их нарочито неторопливом дефилировании по улицам, по захламленному опустелому парку чувствовался некий вызов, они словно несли перед собой какую-то свою особую отмеченность, породистость, явно демонстрируя что-то понятное только им одним, и Ржагин припомнил: «Елки-моталки! Сюда же тунеядцев сгружали. Ну да, слухи ползали, в Красноярск».