Голос Кая зовёт в тумане.
Сообщения – только маме.
Остальные тебя не знают
И не станут искать средь льдов.
А казалось, любили очень –
Вы друг другу звонили ночью
И клялись, что однажды – точно –
Будет мир весь подвластен вам.
Герда верить хотела в это,
Но теперь на исходе лето,
И дыра между рёбер где-то
Снова гонит её в туман.
Полустанки, пустые полки.
Рельсы светятся, как осколки.
Кая знаете? Всё без толку:
Нужен северный самый край.
Только Каю никто не нужен:
Ни любовь не спасёт, ни дружба.
Раскроши перед ним всю душу –
Из неё сложит слово Кай.
Герда пишет: «Спокойной, мама,
Возвращаться пока что рано,
Дам чутка затянуться ранам,
Вот бы только его обнять».
Снег хрустит под её ногами.
И выходит встречать дворами
Кай с улыбкой из льда и стали
Герду номер сто тридцать пять.
Олень
Это был самый большой олень –
таких ни в стадах не найти, ни в тундре,
собой заслонил он полярный день,
и взгляд у него был печально-мудрый.
Рога подцепили ночной туман –
как будто окутаны паутиной.
Олень стоял и, похоже, знал,
что от погибели не уйти ему.
Глаза черны, и кривятся губы –
улыбка смерти светла, как день.
«Давай его убивать не будем, – сказал я, –
пусть поживёт олень».
Но брат свой лук натянул упруго,
прищурил строгий раскосый глаз.
Олень стоял, и молчала тундра,
и всё смотрело вокруг на нас:
и камни, и мох, и морозный ягель
глазами хозяйки степей Луот.
«Давай мы его убивать не станем, – сказал я, –
пусть он ещё живёт».
Но брат отпустил наконечник пёстрый,
Стрелу отправив в олений глаз.
Над ухом свистнул холодный воздух.
Олень рванулся в последний раз.
Мой брат от радости засмеялся.
Луот сегодня была добра.
Остались целы рога и мясо.
Всё мясо – веже, рога – богам.
Да только сердце рвалось от боли.
Прошило голову остриё.
Я лёг и крепко оленя обнял.
«Прости, – сказал я, – прости его».
На тундру сумрак упал внезапно –
белёсый, стылый полярный дух.
Мой брат решил не спешить обратно,
заснул, прижав к себе верный лук.
И спит, вдыхая и выдыхая
на травах выстывший дым костра.
Во сне считает оленей в стае.
Ах, вот бы я мог спокойно спать!
Олень-дикарь околдован смертью.
Улыбка с мягких не сходит губ.
Лежит, очерчен седым рассветом,
как будто каменный древний дух.
Но что-то: вдох ли, дрожащий ветер
скользнул по коже и обдал льдом.
Олень поднялся – и в бледном свете –
мне по-людски улыбнулся он.
Прищурил глаз, перебрал ногами –
совсем живой, как у нас в стадах.
Луна взошла – подцепил рогами,
и мшисты были его рога.
Я крик давил у себя в грудине,
там вырос тёмный колючий лёд.
«Олень, – сказал я, – тебя убили,
а ты как будто ещё не мёртв.
Ты зол на нас?
Я бы тоже злился.
Тебя, наверное, ждёт семья.
Беги обратно в степях резвиться,
а брату тайну не выдам я».
Но он стоял, и сочились слёзы
из глаза, битого остриём.
Я знал: ему возвращаться поздно
туда, где ночь вытесняет днём.
Нельзя.
Всё плачет и умирает.
Живое – корчится и горит.
И холод хлещет, и стрелы ранят –
И тундра тонет в густой крови.
Зато из алой земли горячей
растёт и ягель, и мох, и мак.
Слепым умерший родится зрячим.
В обличье зверя вернётся маг.
И станет озеро полным рыбой,
когда красавицу унесёт.
Лишь погибающий непрерывно
от смерти будет навек спасён.
Олень, забитый стрелой саама,
вернётся в стадо его живым.
И ты не плачь над холодной раной,
из пальцев в ночь утекает дым.
Олень молчал, но слова, как иглы,
кололи сердце и лунки глаз.
Вернулся ветер. Зола остыла.
Олень рванулся в последний раз.
«Прощай, – сказал я, – до скорой встречи».
И сон меня потащил на дно.
Наутро, ношу взвалив на плечи,
мы с братом шли по степи домой.
И я глядел на улыбку брата,
суровых глаз потаённый пыл.
«Ты был оленем давно когда-то, – сказал я, –
только уже забыл».
Кость
Этой ночью мне не спалось
Впервые за долгое время.
По углам и за дверью роились тени,
Не тянули рук, не взбирались на стены, а громко шипели
Одно только слово:
«кость».
«Кость» – слово острое на языке.
В нём остался древний ночной напев.
Взяли в горсть – и бросили в пасть костру.
Дрожащая тишина струн,