Выбрать главу

Директор был один. Сидел он за пустым столом, а на стол, на синее сукно, падал солнечный свет, и вверх-вниз плясали в этом свете пылинки. Правый рукав директорского пиджака был подколот, как всегда, булавкой; из-за того, что он писал левой рукой, я и узнал тогда сразу его почерк на письме; и загнутые кончики полосатой крепдешиновой рубашки, галстук с громадным косым узлом, все было, как раньше, кроме директорского кивка на стул: «Садись!»

Ни одному шкоднику еще не предлагали в нашей школе садиться. Я понял, что дело мое совсем плохо.

Директор смотрел в окно. Было видно, как Косая Авдотья, сторожиха, выводит из сарая престарелую Муньку, школьную лошадь. Они с Косой Авдотьей без слов понимали друг друга и одинаково считали нас оболтусами, а не людьми. Только Авдотья стукала нас иногда по затылкам, а Мунька никогда. Но Авдотья нас еще и кормила. В ее комнате, тут же в школе, можно было, когда выгонят с уроков, сидеть и слушать, какой хороший был ее мужик (погиб в сорок втором), и какой был хороший сын Генка, и что Генка скоро придет из армии в капитанской форме со штанами навыпуск и с погонами.

В тот раз я, конечно, не размышлял об Авдотье, а искоса смотрел на директора и ждал. Мы ведь любили нашего директора за то, что он с одной рукой мог за двадцать метров нарисовать пульками из духового ружья правильную пятиконечную звезду и плавал с этой одной рукой. Лицо и разговор у него были не наши, не здешние, сухое лицо, большеносое, весь седой, и хоть у нас в деревне непривычное сначала всегда осмеют, над ним не смеялись; чувствовали в нем какой-то свой стиль, равноправный нашему вятскому стилю.

Так сидели мы довольно долго, пустота внутри меня все не проходила, и я с каким-то величайшим легкомыслием стал размышлять о том, что, может быть, Мунька и Косая Авдотья даже разговаривают между собой и все понимают.

Директор, наконец, повернулся ко мне и, ей-богу, по-моему, искренне удивился, меня увидев. Так с этим удивленным выражением он смотрел на меня — видно, забыл сделать подобающее по педагогике выражение лица, а может, просто не считал нужным его делать.

— Ты знаешь, Ивакин, что такое подлец? — спросил он.

Я только открыл было рот, чтоб затянуть: «Я ничего не знаю, я ничего не делал…», но он прервал меня:

— Знаешь, конечно. Так вот, ты уже дошел до грани. Из тебя может вырасти простой, обычный негодяй. Ничего больше, кроме негодяя. Иди!

…На урок я не пошел тогда, а пошел в парк, или, как его называли, «сад» при школе, хотя никаких фруктов там не водилось, а были громадные липы, тополя и березы.

В парке имелась физкультурная площадка: волейбольная сетка, шест, разные там стенки и бревна. На шесте можно было здорово качаться; и если подобрать размах, то столбы, на которых он висел, начинали дрожать, скрипеть и шататься чуть меньше шеста. Я повис на этом шесте и все качался, качался, все шире и больше, столбы ходили ходуном, а я летал где-то в поднебесье и ждал, что сейчас лопнет визжащая петля на шесте, я грохнусь на землю, а сверху свалится бревно и раздавит мне череп. Тут меня и застали Мишка Абдул, Пыч и Валька Сонный.

— Он убиться хочет, — сказал Пыч, — его из школы выгнали.

— Плевать, — сказал Абдул. — В ремеслуху пойдет. У меня брат…

Тут я приспустился на шесте, стал качаться потише. У меня вдруг прорезался непостижимый интерес к «ремеслухе». Да и про Мишкиного брата, Абдула-старшего, стоило послушать. Три года назад он уехал в Челябинск в ремесленное училище и потом появлялся несколько раз в селе в форме ремесленника и все более и более делался городским, а прошлый год приехал уже без формы, в шелковой рубашке с закатанными рукавами и при часах. По этому случаю несколько взрослых парней решили его побить, так уж они сочли необходимым. Вскоре всем на той вечеринке стало известно, что сегодня будут Абдула-старшего бить. Парни — из тех, кто не дорос до армии в последний военный год, — собрались кучкой: видно, решали, кто первый пойдет и врежет ему по уху. Все решала абдуловская хитрость: надо было по правилам ему собрать двух-трех приятелей, потом отойти, вроде как покурить, и потом уже одному Абдулу отделиться и что есть духу чесать домой; никто бы его не осудил. Но не нашлось у Мишкиного брата двух-трех приятелей; и он, к всеобщему восхищению, снял демонстративно часы, положил их в карман, а потом стал подходить к совещающимся: «О чем интересном разговор, ребята?» Так ничего и не получилось, а у нас, пацанов, стало одним героем больше.

Мы немного поговорили о «ремеслухе», Мишка Абдул сказал, что он, если надо, брату напишет и тот устроит меня в самолучшее место. Потом Мишка и Пыч ушли, а мы с Валькой Сонным остались вдвоем, потому что были друзьями.