Марк, точно определив миг, когда поезд окажется на вершине, отпустил перекладину и прыгнул, перемещая свой вес вперед, чтобы смягчить приземление. Он ощутил, как ползет под ногами гравий.
Марк удержался на ногах и остановился, когда вагоны еще проносились мимо; часовой с площадки в конце поезда сердито посмотрел на него и крикнул:
— Это нарушение закона!
— Пошли за мной шерифа, — крикнул в ответ Марк и иронически козырнул, когда паровоз начал набирать скорость. Ритм колес снова резко изменился. Часовой погрозил кулаком, и Марк отвернулся.
Из-за прыжка снова заболела спина. Марк сунул руку под рубашку около подмышки и пошел по шпалам обратно. Потрогал углубление ниже плеча и в который раз удивился тому, как близко от позвоночника прошли пули. Шрам на ощупь казался шелковистым и вызывал почти чувственное ощущение. Раны заживали очень долго. Марк невольно вздрогнул, вспомнив дребезжание колес тележки, на которой перевозили перевязочные материалы, и невыразительное, почти мужское лицо старшей сестры, когда она вкладывала в открытые раны длинные марлевые тампоны; он не забыл, как больно было, когда блестящими стальными щипцами снова снимали повязки, услышал свое собственное отрывистое дыхание и резкий безликий голос сестры:
— Не будь ребенком!
И так ежедневно, день за днем, неделя за неделей, пока горячечное беспамятство, вызванное пневмонией, которая поразила ослабленные ранением легкие, не стало казаться благословенным отдыхом. Сколько времени это заняло — сперва полевой лазарет во Франции, в грязном поле, покрытом колеями, оставленными колесами санитарных машин, где похоронные команды рыли могилы прямо за больничными палатками, после госпиталь под Брайтоном и темный туман пневмонии, потом корабль, идущий домой по Атлантике, когда приходилось жариться в тропиках, и наконец санаторий для выздоравливающих с его приятными лужайками и садами — сколько? Четырнадцать месяцев, за которые война, ошибочно названная Великой, кончилась. Боль и беспамятство стерли ощущение времени, и все равно Марку казалось, что прошла целая жизнь.
Эту жизнь он прожил среди убийств и разлагающихся тел и теперь родился заново. Боль в спине заметно ослабла. «Раны почти затянулись», — довольно думал он, отгоняя темные страшные воспоминания и спускаясь по откосу, чтобы забрать свой ранец.
До Андерсленда почти сорок миль вниз по течению, а поезд опаздывает, уже почти полдень. Марк знал, что засветло не доберется, но, как ни странно, теперь, когда он был почти дома, необходимость спешить исчезла.
Он легко перешел на привычный размашистый шаг охотника, иногда немного перемещая ранец, чтобы облегчить давление на заживающие раны, чувствуя, как здоровый пот проступает на лице и сквозь тонкую ткань рубашки.
Многолетнее отсутствие на родной земле обострило восприятие, и то, что раньше едва привлекало внимание, теперь стало источником новых незнакомых радостей.
Кусты на речных берегах кишели жизнью. Шевеля прозрачными крыльями, проносились жемчужные стрекозы; самцы висели на самках, сложив крылья в полете, изгибая длинное блестящее брюшко; из-под воды с фырканьем показалась голова гиппопотама; гиппопотам смотрел на стоящего на берегу Марка розовыми водянистыми глазами, подергивая крошечными ушами; в быстром течении его темное тело напоминало гигантский дирижабль.
Все походило на рай до прихода человека, и Марк вдруг понял, что именно это нужно его душе и телу для окончательного выздоровления.
Он заночевал на высоком травянистом холме над рекой, куда не залетают москиты, выше темного густого буша.
Около полуночи его разбудил рев леопарда в речной долине, и Марк лежал и слушал, как зверь уходит вверх по течению и в конце концов совершенно исчезает в утесах на возвышенности. Марк уснул не сразу, он лес удовольствием предвкушал предстоящий день.
Все прошедшие четыре года ежедневно, даже в самые тяжелые дни темноты и призраков, он думал о старике. Иногда лишь мельком, но в другие дни он вспоминал деда, как соскучившийся школьник изводит себя мыслями о доме. Старик был его домом, он был его отцом и матерью, потому что своих родителей Марк не знал. На его памяти дед с его силой и спокойным пониманием всегда был рядом.
Марк чувствовал, что его буквально тянет вперед, когда представлял себе, как старик сидит в жестком кресле-качалке на широкой веранде, в старой измятой куртке хаки, грубо залатанной и нуждающейся в стирке, в открытый воротник видны седые волосы на груди; кожа на шее и щеках обвисла складками, точно у индюка, лицо, темное от загара, заросло пятидневной серебряной щетиной, сверкающей, как осколки стекла; огромные белые усы, их концы с помощью воска заострены, как пики; широкая шляпа низко надвинута на яркие, цвета конфеты ириски, смеющиеся глаза. Эта шляпа, потемневшая от пота, с лоснящейся лентой, всегда на голове, старик не снимает ее ни за едой, ни, как подозревал Марк, в своей медной кровати ночью.