Выбрать главу

А потом бежать уже поздно.

— За то, что мать твоя мне отказала, будешь навеки проклят!

Чужая рука держит цепко. Человек уставился, навис, всё заслонил тенью — и утренний луг, и жаворонков, и небо. Рубаха на нём тёмная, без вышивки, а глаза синие, мутные, как лёд. Бьёшься об этот лёд, задыхаешься, не вынырнуть.

И глухо звучат слова, знакомые по отдельности, а вместе как будто лишённые смысла. Но от них страшно, так страшно…

— Вышел я, не благословясь, пошёл, не оборотясь, из избы не дверьми, со двора не воротами. За чистым полем тёмный лес, в лесу чёрный зверь. Как зверь чёрным волосом порос, так и ты порасти, как он лесом рыщет, так и ты рыскай, от купальских трав тебе не спастись, не уберечься. Год да год, да к году год…

Тот мальчонка на дороге ещё ничего не понимает. Ему и теперь стыдно бежать.

— Врата огненные не на земле, не в небе, сверху круглы и снизу круглы. Рыскать тебе зверем, покуда тот огонь не погаснет да врата купальским зельем не порастут, да прежде пусть тебя кто в двух обликах примет да полюбит!

Бьёт по щеке иссохший пучок травы. Испуганный взгляд выхватывает резной лист папоротника — или это память дорисовала за годы? В ноздри бьёт запах дурмана — нельзя вдыхать! Небо опрокидывается за спину, земля толкается в ладони, а руки-то чужие, чёрные, и ворот рубахи стиснул шею, душит…

— Мамка! — хрипит он из последних сил. — Мамка…

Прокатившись по земле, замирает на боку выроненная корзина…

Он поднялся на нетвёрдых ногах, загремев цепью, вскинул морду и завыл. Ненавистный цветень, ненавистные воспоминания, мука, мука! Где теперь мамка, помнит ли о нём, ищет ли? Может, полевик видел, что с ним стало, рассказал ей. Баяли, она с ним шепчется, травы собирая.

Бежал бы тогда хоть волчонком, говорит он себе. Бежал бы, она бы признала. Бьётся о прутья, казня себя: отчего мешкал? Помнит, как барахтался, задыхаясь в рубахе, ничего не понимая от страха, пока нож не взрезал ткань. Помнит, как чужая сильная рука взяла за загривок и сунула в мешок. И мнится теперь: мог, мог вывернуться, мог убежать!

Боль прошла вдоль хребта раскалённой иглой. Не выдержав, он заскулил.

Дверь хлева заскрипела, впуская светлый день и шелест юных листьев. На пороге встал хозяин, долго вглядывался, щурясь.

— Не началось ещё? — спросил он. — Что ж ты голосишь-то! Спутать бы тебя, да как бы не искалечить…

Хозяин ушёл, затворил дверь. Может, в этот раз выйдет по-другому. Может…

Возвращаться больно. Почему-то всегда больнее, чем обрастать волосом. Он бьётся на земле, не владея телом, из пасти идёт пена. Лапы сводит, голова запрокидывается, цепь скрипит, позванивает, непрестанно задевая прутья клетки. Ему, измученному, кажется — то поют жаворонки, стоит над полем их бесконечная песня, а темно оттого, что он в мешке. Над мешком говорят двое.

— Волчонок, да не простой. Другому бы не продал, тебе продаю.

— Да уж вижу, что непрост! Ныне волки ещё токмо ждут приплода, а для переярка уж больно мал. Пёсий сын, не иначе, да чёрен — какой же то волк? И дикой, мало руку мне не отгрыз. Я учёного искал али сосунка, да лучше бы и вовсе медвежонка, а такой мне и даром не надобен.

— Не разумеешь ты, Радим. Что пёсий выродок, то верно, да не пёс это, а мальчонка. В зверином облике он год пробудет, а после хлестни его купальскими травами — вот тебе и ещё год…

— Тьфу, пропасть! Да на что мне пакость этакая?

— Он речь разумеет, а уж как то себе на пользу оборотить, ты, я чаю, смекнёшь. Будет тебе волк учёный. С медведем-то любой дурак ходить может, а чтобы кому волк покорился, таких ещё сыщи! Ну, по рукам, али кому иному снесу?

Наступает молчание, только кто-то дышит тяжело.

— Брешешь! А ну как это пёс простой, неучёный? Плату возьмёшь, да ищи тебя после!

— Не веришь? Мне — не веришь? А ну, вытряхай его из мешка и дай мне палку, да вели ему что пожелаешь. Сидеть, лежать, плясать — ну! Сам поглядишь, простой али нет.

Свет, яркий после тёмного мешка, слепит. Палка обжигает бока, выбивает непокорность. Шею обхватывает петля, душит, палка повсюду, не увернуться. Он больше не понимает речи, не понимает ничего, остались только боль и страх…

— Забьёшь! Довольно, забьёшь!

— Ты, пёсий сын! — звучит грубый голос, кожаный сапог поддевает под рёбра. — Пляши, не то и впрямь забью.

Он лежит в собственной луже, рот полон крови. Он шёл отнести травы и поглядеть на телка. Дома ждёт мамка. Его никто прежде не бил.

— Пляши!

Сапог ударяет опять. Он кое-как встаёт, ещё не понимая это новое тело, только зная: нужно делать как велено. Хочет подняться на задние лапы, но заваливается. Пробует опять, косясь на палку, сжимаясь от страха.