И губы кусает, будто это её бьют. И глаза блестят, большие, тёмные, а у волка от этого взгляда всё внутри переворачивается.
Божку от этого только смешнее. Он руку просунул дальше, чтобы сильнее хлестнуть трусливого волка, а волк этого и ждал. Нырнул под палку, да как ухватит зубами!
Вот тут-то поднялся крик! И сам нахалёнок завыл, и дружки его завопили, убегая:
— Люди, люди! Божка волк приел! Спасайте!
Волк мог яйцо в зубах пронести и не раздавить. Вот и мальчишку держал хоть и крепко, а так, чтобы и царапины не осталось. Тот, палку выпустив, так орал, будто его на части драли. Волк даже уши прижал.
На крик набежали люди, обступили клетку, голося. Встревоженный Радим протолкался сквозь толпу, на ходу утирая бороду. Только тут волк и выпустил мальчишку, и тот, потирая руку, отпрыгнул с мокрым кривым лицом, завертелся, кого-то выискивая.
— Тятька! — провыл он. — Волк дурной на меня бросился…
Отец его, плотный и весь будто выцветший — светлоглазый, светловолосый, безбровый, — пробрался к сыну, кинул взгляд на клетку и закричал, наливаясь краснотой до самой шеи:
— Где хозяин? Ишь, паскуда, чего удумал — дикого зверя сюда волочь, на честной народ спускать, на малых детушек! Где ты, вражина?
— Да куда ж я его спускал, ежели, видишь, он заперт! — тоже возвысил голос Радим. — Нарочно клетку-то в стороне оставил. Ты лучше сына-то спроси, почто он в неё руку совал!
— Да я приласкать хоте-ел, — проревел Божко.
Народ зашумел.
— Ежели руки к зверю тянул, так сам дурной!
— Уж будто ребят не знаешь! Им, проказникам, всё любопытно. Знамо дело, увидят волка, потянутся, как удержатся. Хозяин-то куда глядел?
— Ой, болит моя рученька, ой, болит, — запричитал мальчишка, давя из себя слёзы.
— А вот что, — зарычал его отец, диким взглядом озирая толпу. — Волка, раз он кровь людскую распробовал, в реке утопить, а хозяина бить да гнать, и гусли его изломать! И пущай не вздумает боле сюда соваться! Ишь, лиходей, волков разводить удумал — да где это видано, чтоб с волками ходить?
Толпа заволновалась, пёстрая, шумная. Голоса смешались, ничего не разобрать. Махали руками, глядели сердито — уже будто и позабыли, что Радим заглядывал к ним не единожды, что зверь их не раз веселил, забавлял и дурного не чинил. Плохо быть волком: всегда от волков ждут беды.
— Ежели вы так-то, мы уедем! — закричал Радим, прижавшись к телеге спиной. — Расступитесь, уедем мы!
— Как же, уедет он! Мальчонку искалечил — и уедет? Тебе это даром не пройдёт!
— Да хватайте его, будет уж глядеть!
Потянулись руки.
Завид, поджав хвост, отскочил от решётки, чтобы не сразу достали. И ведь мог стерпеть, когда его кололи палками — это так, забава. Уж выучишься терпеть, если для смеха то на хвост наступят, то на лапу, то камнем бросят, а то и ошпарят. Люди только и ждут, что оскалишь клыки, чтобы шкуру спустить. Сами они звери.
Мог стерпеть, да пожалел девку. Не ради себя шум поднял — ради неё, да, видно, зря. Померещилось что-то в её глазах, чего давно не видел, вот и сглупил. Сам виноват. Как ни привыкай жить без тепла, а увидишь искорку — прильнёшь, чтоб погреться. Только искорки не согревают, гаснут, а перед тем обжигают больно.
Девка теперь убежала. Заступница… Да и ладно, против толпы ничего не смогла бы, а всё ж отчего-то стало тоскливо, хоть вой.
А реки он боялся не шибко: может, и не доведут. Как Радим обманул его с рубахой, как умерла глупая надежда, стало внутри легко и спокойно. Пришла злость — не та, что красной пеленой застит глаза, а долгая холодная злость, дающая силы держаться. Он отыскал зазубренный прут, вдавленный внутрь, и протирал об него ошейник, день за днём, день за днём. Радим и не разглядел. Ошейник, может, теперь лопнет.
— А ну, — перекрыл все голоса чей-то сиплый и тонкий голос, — расступись! Расступись, кому сказал!
Вперёд протолкался мужик, хотя и невысокий, а в плечах вдвое шире любого. Грива косматых тёмных, чуть в рыжину волос перехвачена обручем. Из ворота рубахи, из-под рукавов выбивается шерсть, даже и пальцы волосатые, глазки под низким лбом небольшие, чёрные — как есть медведь.
— Чё, Божко, заел тя волк? — насмешливо спросил мужик. — Рученька болит? А ну, покажь…
И, не дожидаясь, потянул мальчишку к себе, пригляделся.
— Где ж рана-то? Я и не разгляжу. На другой руке, может?
Сам будто куклу соломенную вертит: рукава поддёргивает, те аж трещат, да руки мало не к носу тянет, разглядывая. Божко трепыхается, да куда там! Пришлось ему стоять с поднятыми руками, и все увидали, что нет ни раны, ни даже следа.