А музей подарков Сталину впечатлил: много диковинок. Вспомнил: у моего бати был шофер цыганистого обличья, и он для Сталина вырезал из слоновой кости шахматы. Как-то раз мы ехали по куйбышевскому шоссе, они в кабине и я в кузове. И батя, тоже заводной, говорит: догонишь машину впереди, получишь бутылку. Догнали, но на повороте я вылетел с заднего борта, кувырнулся под откос. Вернулись. Азарт всегда впечатляет.
А тех шахмат не нашел. Может, в запасники убрали.
Батя, тогда директор типографии, взял меня на работу на пару месяцев до отъезда на мою родину. Там, в типографии, оказался отличный, мастеровитый парень, старше меня. Бесшабашный, распахнутый всякому добру. Короче, светлая личность. Замечательно пел на гитаре веселые песни. Я должен был на типографских камнях изготовлять всякие пустяки: этикетки на бутылки напитков, билеты на концерты и прочее. Как-то я сказал:
— Давай нарисуем рубль.
Он рассмеялся, взял гитару и запел:
А через пару месяцев весельчак исчез. Оказалось, у него за городом в диване припрятаны все приспособы для изготовления, как сейчас говорят, контрафактных денег. Жаль. Ситуации, в которых кому-то удается «напарить» бесстыжее государство, вызывают у всякого нормального человека возвышенное оживление, похожее на нечаянную радость, или, как точно подметил Лев Толстой — «замолаживает».
Однако, пора было возвращаться на родину. «Отверженный, возьми свой скарб убогий. Я покидаю старую кровать. Уйти? Уйду. Тем лучше. Наплевать».[39]
Сестра училась в Москве. Батя уехал раньше обосновываться в Ленинграде. Книги, которых в доме всегда было много, частью тоже отправились туда, а частью мы с приятелем в три захода отнесли в городскую библиотеку. Мой читательский билет за два года насчитывал 238 книг. Когда успел? Не знаю. Может быть, когда временами замыкался дома «в несознанку», и приятели называли меня «рак-отшельник»?
Бабуля тоже раньше была отправлена домой. Полдома мать продала, и мы получили кучу денег. Кажется, тысяч десять рублей или около того.[40] Поэтому мы с матерью ехали налегке. «Убогий скарб» был минимален...
В обычную черную потертую клеенчатую сумку уложили еду и поехали. Было не скучно. Я шутил не переставая, да и мать улыбалась. Мы плотно перекусили вареной курицей. Потом я выбросил все из сумки в вагонную мусорку. Часа через три мать спросила:
— Куда ты выбросил мусор?
— В мусорный бачок..
— И газету из сумки?
— Да. Зачем она?
— Молодец. Теперь иди искать. Там были все наши деньги.
И, наконец, после долгого отсутствия, «я вернулся в свой город, знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез...»[41]
Город пришлось узнавать заново. В городское пространство выходил всегда из точки прибытия — Московского вокзала до Аничкова моста, где «ночь, улица, фонарь, аптека» и шестнадцать бронзовых яиц. Примерно определял себе окружность опознания, затем возвращался обратно и в очередной раз опять от вокзала, постепенно осознавая полузабытое.
К зиме я поселился временно в Антропшино, в том самом деревянном доме на втором этаже, где перед войной скончалась моя прабабушка. Там же пребывал мой двоюродный дядя, бывший фронтовик, красавец, спортсмен, чей голос когда-то — он прекрасно пел — покорял своим пением мою сестру до обморока Он появлялся только к вечеру, и я был предоставлен самому себе.
Я писал письма возлюбленной Нине. Обо всем: как она играла для меня Шопена, и я время от времени взглядывал в ее профиль, запоминая милые черты, и как пес лежал, настороженный, недалеко от меня, и я по-прежнему опасался смотреть ему в глаза, как...и ...как...и...как ...и... Это была как моя поэма в прозе. Через день каждый раз с упорством отчаяния я взывал, умолял ответить хоть что-нибудь. Я относил письма в почтовый ящик недалеко от дома.