Первый детский ужас, когда жарким солнечным днем из-под ровной поленницы кизячных кирпичей выбежала тарантулиха и на спине у нее несколько тарантулят.
Подобное состояние я испытал, когда много позже принес сестре только что вышедший рассказ Фр. Кафки «Превращение». У сестры по прочтении тотчас началась обильная рвота. Я сказал: «А помнишь, когда ты повела меня смотреть, как на площади Калинина вешают пленных немцев? У меня тоже была такая же рвота».
И еще: бабушка, как я ее всегда помню, никогда не смеялась в голос, а только улыбалась. И улыбалась как-то по-особенному, как будто обо всем на свете знала заранее. Sit ut est.[25]
Первая проба в Кустанае: не до первой «юшки», а «лежачего не бьют». В классе был сильный парень, и я его чем-то не устраивал. Короче — после уроков сошлись в парке. Остальные — в кружок. Молча. Первым ударом он меня снес. Я встал. Вторым сносит. Встаю. В какой-то раз, пятый или седьмой, я встал... и тут он дрогнул. И тогда начал я, «выковоренный». Во-первых, блокадники не сдаются, а во-вторых, я уже прочитал рассказ Дж. Лондона «Мексиканец». Потом этот парень стал моим другом. Да и остальные.
Он привел меня в свою юрту. Мы сидели на ковре вокруг. Я из пиалы пил крепкий чай с бараньим жиром. Говорил только отец. Мать и сестренка его, вся в длинных мелких косичках, молчали. Когда вышли из юрты, я спросил:
— Что отец сказал?
— Что ты хороший парень.
— А почему у сестры такие косички?
— Это она для тебя так заплелась.
Толька Серый (Серов) держал голубятню, и хороших голубей мы с ним втихаря подбрасывали на чужой круг, голуби поднимались на крыло вслед за вожаком, и он через два-три круга уводил их за собой, потом мы с Толькой осторожно подводили новых в нашу голубятню, затем ниткой перевязывали маховые перья, и через неделю эти голуби становились нашими, и можно было отпускать их в свободный полет. Ненужных голубей он отбраковывал так: возьмет двумя пальцами за шею, встряхнет, ощиплет и — в кастрюлю. А за хорошего голубя можно было получить одну-две буханки хлеба. Однажды старшие пацаны прихватили меня, избили изрядно. Кто-то привел меня, обессилевшего, домой.
Мы с Серым устроили землянку, чтобы вдвоем поместиться, сверху накрыли ветками, получилось вполне подходяще. Для нас. Его родители были вполне интеллигентными людьми, и он приносил в землянку тома Альфреда Брэма дореволюционного издания. Это были волшебные книги, каждую цветную иллюстрацию прикрывал лист тонкой папиросной бумаги. Все это благоговейно можно было рассматривать часами. Потом он принес в землянку из отцовской библиотеки медицинскую энциклопедию. Про женщин. Для меня это был стыд и ужас, от которого я долго не мог избавиться. Как это понимать? И — главное — зачем? Что во всем этом особенного? И до 18 лет я по-настоящему не прикасался к этим существам. Слюнявых губ дочки летчика мне хватило надолго.
Было другое. В школу я пошел осенью 44-го. Это был самый плодотворный период раздельного обучения. Лучшая из всех возможных реформ школьного образования, как это и было в дореволюционной школе вплоть до 1918 года. Никаких девчонок. Никаких проблем с дисциплиной. Моя мать всего трижды была в школе. Первые два — меня исключали за поведение, и мать-фронтовичка приходила к директору просить вернуть меня в школу, и третий раз, когда вручали аттестат зрелости.
Учителя были, в основном, мужики, бывшие фронтовики. Помню математика по кличке «боцман». Проблемы дисциплины не было — боцман брал за шкирятник и бросал в дверь. Посидишь в коридоре, почешешься, и спокойно идешь на урок. Это уже позже пришло, в другие времена, с другими учителями: первоклашка еще не успел что-нибудь сделать на перемене, а училка уже бьется в истерике: «Ивано-о-о-ов!».