Дорр создает мистическую атмосферу твердым, рассудительным и изящным слогом. После того как вы прочтете книгу, ее персонажи еще долго будут являться вам во сне.
Благодаря безупречной классической манере изложения чудеса у Дорра кажутся естественными. Впечатляюще!
В его историях отражается и чудо, и ледяное равнодушие природы; Дорр — великолепный рассказчик.
При чтении Дорра в нас пробуждается то восторженное чувство, которое мы испытываем лишь от сильной любви к близкому человеку или предмету наших занятий.
Редко встречаешь писателя, который поможет тебе увидеть мир по-новому. А Дорр делает это на каждой странице!
Дорр выступает как свидетель истории — не той истории, что повествует о масштабных событиях и великих людях, а о той, что высвечивает безымянные уголки, из которых и вырастают лучшие рассказы. Это как раз тот редкий случай, когда писатель, не поддаваясь на банальные соблазны, выстраивает незаурядную, сильную и внятную музыку прозы.
Дорр — выдающийся стилист. Путешествия его героев по миру внешнему и миру внутреннему одинаково завораживают читателя.
В отличие от суперпопулярного в наших краях Паланика, Дорр не увлечен фриками и маргиналами; его герои если и аутсайдеры, то вполне приземленного, стейнбековского толка. Повествование неторопливое — в Айдахо, как известно, спешить некуда, — без излишней метафизики и столь раздражающего во многих коллегах Дорра надрывного пафоса. Собственно, это возвращение к исходной позиции: роман — повествование о чем-то бывалом, хотя, возможно, и вовсе небывалом, но достойном места в реальности. Эта американская «былинность» и привлекает к Дорру не только членов пулицеровского комитета, но и обычных читателей. В конце концов, в наше время, когда новости по телевизору все чаще напоминают дурной сон, как-то хочется сурового старомодного реализма хотя бы в искусстве. Даже если реализм этот, как у Дорра, призрачен и обманчив, словно охотничья байка у костра.
Посвящается библиотекарям — прошлым, настоящим и будущим
Предводитель хора: Какое же дадим мы имя городу?
Писфетер: Хотите имя важное, тяжелое — Лакедемон.
Эвельпид: Что? «Ляг где можешь»? Зевс! Отец! Чтоб город мой назвался «Ляг где можешь»! Нет! Уж лучше лягу я в постель пуховую.
Предводитель хора: Откуда ж имя мы возьмем?
Эвельпид (с торжественным жестом): Отсюда вот — из туч, из пара, мыльное, пузырное, форсистое.
Писфетер: Нашел! Заоблачный Кукушгород![1]
Пролог
Моей любимой племяннице с надеждой, что это принесет тебе здоровье и свет
«Арго»
65-й год миссии
307-й день в гермоотсеке № 1
Четырнадцатилетняя девочка сидит по-турецки на полу круглого гермоотсека. Носки протерты до дыр, голову обрамляет ореол густых кудряшек. Это Констанция.
Позади нее в пятиметровом прозрачном цилиндре от пола до потолка висит машина из триллионов золотых нитей не толще человеческого волоса. Каждая обвивает тысячи других, и все они сплетены немыслимо сложным образом. Иногда какой-нибудь пучок нитей начинает пульсировать светом. Это Сивилла.
Еще здесь есть надувная койка, биоунитаз-рециркулятор, пищевой 3D-принтер, одиннадцать мешков питательного порошка «Нутрион» и «шагомер» — тренажер размером и формой с автомобильную шину. В потолке — светодиодное кольцо. По виду никаких дверей в помещении нет.
На полу перед девочкой ровными рядами лежат почти сто прямоугольных кусочков — их Констанция оторвала от пустых мешков из-под «Нутриона» и пишет на них самодельными чернилами. Некоторые исписаны плотно, на других лишь по одному слову. Есть, например, прямоугольник с двадцатью четырьмя буквами древнегреческого алфавита. Другой гласит:
1
Греческое слово Νεφελοκοκκυγία (Нефелококкигия) русские переводчики и ученые передавали по-разному: Нефелококкия, Облакокукушград, Тучекукуйщина (в цитируемом переводе Адриана Пиотровского), Тучекукуевск, заоблачно-кукушечный град. Мы объединим несколько вариантов и в этой книге будем называть птичий город Заоблачным Кукушгородом.