Зато уж потом, как сдадут бабам улов и соберутся вечерком на посиделки, такие байки травить начнут – только держись! И как только лодка не перевернулась, как хвостом ее не перешиб сомище семипудовый, на леску о трех волосьях клюнувший, да, экая досада, в пальце от борта сорвавшийся!
Миновали последний перелесок, и селение легло перед ними, как на ладони: три дюжины дворов с вымощенной досками улицей, к которой петляющими змейками сбегались узкие тропки от хаток.
Жалена уверенно повела вдоль заборов, дощатых и плетеных, перевитых жилами сухого вьюнка с черными коробочками семян. Убранные поля больше не требовали заботы, скотина не находила травы на заиндевевших лугах, к озеру было не подступиться, и сидевшие по домам селяне занимались скопившейся за весну, лето и осень работой: женщины сучили нитки, пряли шерсть и лен, шили, вязали, мужчины мастерили всевозможную утварь из дерева, кожи и глины, старики плели лапти, тешили внучков сказками да былинами. И теперь все, от мала до велика, высыпали за порог, чтобы подивиться на Жалену и ее спутника.
Им обоим было не привыкать к испытующим, недоверчивым взглядам, они просто не обращали на них внимания, уверенно шагая к дому местного старейшины.
Двор был веночный, замкнутый: жилье и прочие пристройки – изба, сенцы, баня, поветь, клеть, погреб, хлева и гумно – размещались по кругу. Единственный проход между ними стерегли глухие крытые ворота. И горьчцы – высокие, в пояс. Узкие резные листья, прихваченные ночным морозцем, почернели и скрючились, ломкими хлопьями пепла осыпаясь к подножию куста, где упрямо курчавились зеленые молодые побеги, что перезимуют под снегом и тронутся в рост с наступлением тепла. Цветы, собранные в широкие метелки, ярко багровели на голых стеблях, как выступившая из ран кровь. Уже и стебель почернел на изломе, а цветы все не желают мириться с неотвратимой погибелью, еще долго будут светиться из-под снега живым огнем. За то и любят сажать их на воинских курганах. Жалена мимоходом огладила встрепанные лепестки, вспомнила те, другие, что уже семь лет берегут покой самого главного в ее жизни человека, вдохнула горьковатый аромат, и что-то горько и тревожно защемило в груди, обернув выдох беззвучным всхлипом. Не сберегла. Ни его, ни драгоценного дара, наспех переданного на прощание. Теперь плачься, дура, распускай сопли о несбыточном…
Жалена решительно отерла лицо рукавом и стукнула в гулко откликнувшуюся створку. Слаженно залились лаем цепные кобели, попробовал тонкий голосок щенок-несмышленыш, сорвался на скулеж и смущенно примолк.
Долго ждать не пришлось. Ворота отворились, и к путникам вышел староста – косая сажень в плечах, борода лопатой, рыжая с частой проседью. Он заметно хромал, тяжело выбрасывая вперед и чуть в сторону правую ногу. Давным-давно, в бытность его кметом, уже павший оземь враг изловчился и достал перешагнувшего через него противника мечом под коленку, рассек сухожилие. Нога зажила, но перестала гнуться, закостенела. Пришлось уйти из дружины, осесть на Крыле. Староста любил рассказывать односельчанам о той славной битве, в конце непременно напоминая, что раненых врагов надо добивать, не жалеючи. Жалене тоже рассказал – в первый же вечер. Тогда она отмолчалась. Не в ее привычках было кого-то добивать. Да и убивать без надобности не любила. Невелика хитрость мечом махать, поди-ка умом договорись!
Не шибко староста ведьмарю обрадовался, глаза так и забегали, как мыши по пустому амбару. Да кто этих ведьмарей любит? На добробыт[7] их не зовут, ан и выгнать нельзя: счастье в платяной узел завяжет да и унесет, в канаву выбросит, потом ходи за ним следом, задабривай, упрашивай, чтобы место показал.
Кряхтя, староста преломился в поясе, мазнул пальцами землю.
– День добрый, гости дорогие, милости просим…
Ведьмарь, не ответив, шагнул во двор. Как по неслышному приказу, умолкли кобели на тренькающих от натуги цепях, осели на землю, угодливо виляя хвостами. Гость мимоходом потрепал по лобастой голове поджарого вожака; пес тоненько, по-щенячьи, заскулил, жалуясь на подневольную жизнь.
– Привела-таки? – шепотом спросил староста, неприязненно косясь на ведьмаря, по-хозяйски обходившего двор. – Вот уж не думал, что он за тобой пойдет…Ох, не к добру это, попомни мое слово… Волка в дом калачом не заманишь, но уж коль сам следом увязался – быть беде.
Жалена неопределенно повела плечами.
– Беда уже здесь. Не на твоем дворе, так за воротами. Хуже не будет, я пригляжу.
– Приглядишь, как же… – Староста сплюнул, старательно растер плевок левой ногой, чтобы не достался какому духу-шкоднику. – Только глядеть и останется, ветра горстью не уловишь…
Навстречу ведьмарю из дома вышли трое рослых детин – старостины сыновья-погодки от первой жены. Раздались в стороны, пропустили, но здороваться не стали, только переглянулись промеж собой и глазами недобро сверкнули. На Жалену тоже неласково глянули – и завидно, что кметка, и пакостно, что баба: куда только воевода глядел?
«Да кому вы нужны, лапотники, – подумала кметка, – завидуют, вишь ты. От батюшкиных хлебов да жениных ласк небось в дружину не побежите, на снегу спать не будете, с побратимом жизнью не поделитесь, за чужой двор грудью не встанете. Кабы таких в дружину брали, хуже татей лесных ославилась бы».
Жалена поравнялась с ведьмарем, легко коснулась локтя:
– Что ж ты хозяина дома ни одним словом не уважил?
– Зачем? – равнодушно отозвался тот. – Он мне не друг, я ему не враг, переглянулись и разошлись…
Жалена вспомнила, как однажды, на едва приметной лесной тропке, повстречала волка, неспешно бредущего ей навстречу. Переглянулись – и разошлись обочинами, признавая взаимную силу. Но здесь же не лес, люди не волки – вон как староста поглядывает, с сыновьями перешептываясь.
– Зря, – досадливо сказала она. – Теперь они тебя на все село ославят.
Ведьмарь, не отвечая, прислушивался, как за воротами, на улице, надрывается-приговаривает невидимая шептуха:[8]
– Водяница, лесавица, шальная девица! Отвяжись, откатись, в моем дворе не кажись! Ступай в реку глубокую, на осину высокую! Осина, трясись, водяница, уймись! Мне с тобой не водиться, не кумиться! Ступай в бор, в чащу, к лесному хозяину, он тебя ждал, на мху постелюшку слал, муравой устилал, в изголовье колоду клал, с ним тебе спать, а меня не видать! Чур меня!
– Это помогает? – шепотом спросила Жалена.
– Иногда. Сейчас – вряд ли. Слишком далеко зашло. Да и шептуха не настоящая, голосит, как заведено, а силы в приговоре нет.
Подоспевший староста распахнул перед гостями дверь, пропустил их вперед. Сыновья зашли последними. Пахнуло теплом, утих пчелиный гул приглушенных голосов, два с лишним десятка глаз разом обратились на вошедших.
Семья у старосты была немалая – пасынок да кровная дочка от второй жены, и сейчас ходившей на сносях, младший брат-бобыль, жена старшего сына с двумя мальчуганами-погодками, жена среднего, совсем еще девочка с широко распахнутыми, испуганными карими глазами-вишнями, бабка-приживалка да виденные уже сыновья от первой, ныне покойной жены. На лавке у двери сидели трое наемных парубков и шумно хлебали щи из одного горшка. Поперек матицы,[9] избяного хребта, протянулся дощатый стол, накрытый к вечере. Староста уселся во главе стола, ближе к красному[10] углу, покряхтел, поерзал, выпрямляя и потирая калечную ногу. Жалену усадил рядом с собой. Сыновья потеснили домочадцев на лавках вдоль стола.