Бруно сидел там, не на своем полотняном стуле, но на низкой стене, перед ним стоял мольберт. Держа в поднятой вверх руке кисть, окунутую в гуммигут, он смотрел, не моргая, прямо на Лизу.
Конечно, на самом деле он смотрел на вход в здание станции, из которой она появилась. Лиза подошла ближе, она шла прямо к нему, потому что отступать было некуда. На картине, которую он писал, было изображено то, что видно было через Дверь: пустая железнодорожная линия, безлюдная платформа, облупившаяся краска пряничного навеса, огромные, как подсолнухи, головки одуванчиков.
Когда Ив не было поблизости, Бруно не утруждал себя словами «привет» и «как поживаешь?». Он лишь завел к небу глаза, как часто делал при виде ее. Лиза растерялась, вдруг испугавшись, хотя для страха не было никакой реальной причины. Может быть, пройти мимо? Не обращать на него внимания и идти себе по песчаной дорожке, пока не скроется из глаз?
Кисть приблизилась к полотну, прикоснулась к нему, дорисовывая лепестки одуванчика. Его коробка с красками, куча испачканных краской тряпок, кувшин с липкими кистями были расставлены на стене рядом с ним. Бруно отвел кисть в сторону и вытер ее куском ткани, который был, как Лиза увидела, оторван от старой юбки Ив, юбки, которую, насколько помнилось Лизе, Ив носила много лет назад, когда они впервые приехали в Щроув.
Бруно заговорил с ней, поначалу мягко и непринужденно:
— Ты достаточно большая, чтобы понять, что с тобой делают. Она отрицает твое неотъемлемое право… ну, то, что является природным правом ребятишек, живущих в цивилизованных странах. Мы не говорим о странах третьего мира. Но это Объединенное королевство, а на дворе у нас восьмидесятые годы двадцатого века, на тот случай, если она этого не заметила.
Лиза молчала.
— Она калечит тебя. Это все равно что отрубить тебе ногу или руку. Иначе говоря, она похоронила тебя. Ты живая, но она все равно похоронила тебя. В английской глуши. Она оторвала тебя от мира. И жизнь твоя немногим лучше той, которую ведут несчастные дети, потерянные во младенчестве и воспитанные медведями или волками.
— Ромул и Рем, — подсказала Лиза.
— Вот в этом ты вся, понимаешь. Только вот это. Ты знаешь всякие глупости, всю эту чушь, но ты не сможешь сказать, кто президент Соединенных Штатов.
Лиза пожала плечами, как это делала Ив.
— Ты, черт подери, так похожа на свою мать, что могла бы быть ее клоном, а не дочерью. А вдруг так оно и есть, а? Только ты не знаешь, что такое клон, знаешь об этом не больше, чем об аш два о, или математическом числе «пи», или о чем-то другом, если это не Шекспир или не этот мудак Вергилий.
Такого слова Лиза не знала. Тем более странно, что она почувствовала, что Бруно не следовало бы употреблять его, не следовало бы произносить это слово в ее присутствии. Краска стыда поползла вверх по шее и обожгла лицо.
— Я хочу сказать тебе только еще одно, а потом отправляйся к ней домой и ябедничай. Это шутка, понятно? Ябедничай на здоровье. Я вот что хотел бы сказать. Если ты не заставишь ее отослать тебя в школу прямо сейчас или через полгода в самом крайнем случае, если ты этого не сделаешь, у тебя в жизни не будет ни малейшего шанса, ты проиграешь раз и навсегда. Все ее учение пропадет даром. Хорошо ей говорить, что образование не имеет цели, оно дается не для чего-то. Просто замечательно цитировать этого мудака Аристотеля, или Платона, или кого-то еще и твердить, что образование нужно, чтобы духовный взор обратился к свету, и прочее дерьмо собачье. Но ты утешайся этой сказкой, когда захочешь поступить в колледж или на работу, а у тебя нет даже самого паршивого аттестата. Кому тогда нужно будет такое дерьмо, как твой французский, твои Ромул и Рем?
— Я ненавижу тебя, — тихо сказала Лиза.
— Большое дело. Это неудивительно. Я говорил тебе все это для твоей нее пользы, и, может быть, в один прекрасный день ты поймешь это. Когда будет слишком поздно. Самое лучшее, что ты можешь сделать: пойти домой и сказать своей матери, что хочешь ходить в школу. Занятия начнутся на следующей неделе. Пойди и скажи ей это.
И Лиза пошла. Она шла, пока не уверилась, что он не может больше видеть ее, и затем она побежала. Ее всю трясло изнутри, а то, что она называла своим сердцем, как будто раздулось, и грудная клетка сделалась для него слишком тесной, и казалось, она вот-вот разорвется.
Если бы в ту минуту, когда она бежала по тропинке вдоль живой изгороди из клена, ей повстречалась бы Ив, если бы Ив вышла искать ее и они столкнулись бы, Лиза бросилась бы в материнские объятия и рассказала бы все, о чем говорил Бруно.
Но Ив не вышла, она была дома, готовила обед. И, подойдя к сторожке, Лиза замедлила шаги, чтобы восстановить дыхание, она собралась с мыслями.
Лизе открылась ужасная истина: что бы она ни рассказала Ив о том, что говорил ей Бруно, ничего не изменилось бы. Он каким-то образом подчинил Ив своей воле, Лиза не понимала, как это произошло. Вроде бы Бруно на самом деле нравился Ив не больше, чем самой Лизе, но все же Ив хотела, чтобы он был при ней, хотела нравиться ему. Она могла резко говорить с ним, но хотела, чтобы Бруно смотрел на нее тем особым взглядом, как он умел делать, как будто она была ангелом в облаках.
Ив даже одевалась иначе, чтобы понравиться ему: волосы свободно падали на спину, на шее нефритовые бусы, и она украшала себя поясами, шарфиками и цепями — вещами, которые он покупал ей, когда они совершали загородные прогулки. Бусы и цепи обоих звенели при ходьбе, их волосы развевались по ветру, часто они ходили босиком, не надевая ботинок. Бруно изъяснялся на своем странном языке, и иногда Ив, аккуратная, педантичная Ив, как эхо, повторяла его выражения. Почему нее тогда в душе Лизы укоренилась мысль, что хотя Ив никогда и не прогонит его, она так же счастлива, как и Лиза будет счастлива, если Бруно уйдет?
Крикнув Ив, хлопотавшей на кухне, что она вернулась, Лиза поднялась наверх и принялась рассматривать в зеркале свое лицо. Раньше она не обращала внимания на свою внешность, но сейчас она увидела, что Бруно говорил правду, по крайней мере относительно того, что она очень похожа на Ив. Она была точной копией молодой Ив, те же черты лица, та же покрытая золотистым загаром кожа, румянец на щеках, ясные карие глаза и отливающие золотом темно-каштановые волосы, точно так же вьющиеся и точно такой же длины.
Тот день, который ей запомнился круглыми, как солнце, венчиками сорняков и желтой краской на кончике поднятой кисти, Лиза мысленно считав ла Днем одуванчиков, но она выросла и уже не награждала именами особенно примечательные дни, хотя однажды и дала имя одному такому дню.
Немного погодя Лиза услышала, как вернулся Бруно. После его прихода воцарилась полная тишина. Лиза надеялась на что-то, хотя едва ли понимала сама, на что надеется. Возможно, она надеялась, что Ив каким-то образом догадается, насколько Лиза несчастна, и поймет причину этого. Ив могла бы догадаться и все поправить, как она делала всегда, когда Лиза была несчастна. Бруно, которому устроили разнос, настоящий разнос из-за нее, такое стоило бы увидеть. Она могла бы терпеть присутствие Бруно, если бы Бруно изменился, сделался бы доброжелательнее.
Так же тихо, как вели себя они, Лиза на цыпочках спустилась по лестнице.
Они оба лежали на диване, обняв друг друга, обвив друг друга, жадно впившись друг в друга, их тела так тесно переплелись, что со стороны казалось, будто это причиняет им боль. При виде этой картины Лизино одиночество, ощущение отвергнутости стало таким громадным, что грозило разрастись до размеров паники. Из ее груди вырвался звук, который ей не удалось сдержать, она взвизгнула, как от боли. Они были слишком заняты друг другом и не услышали ее.
Во всяком случае, мать не услышала. Голубой ангельский глаз Бруно маячил над изгибом материнской щеки. Холодно, не мигая, он смотрел на Лизу. Хуже всего было то, что глаз продолжал смотреть на нее, в то время как губы Бруно впивались в рот матери, а руки Бруно сжимали ее спину и колотили по ней.
Лиза бросилась прочь. Она вспомнила сказки Эндрю Лэнга, которые читала в детстве, и подумала, что Бруно навел на мать дьявольские чары.