Так выглядели нескромные планы на остаток лета:
— заняться сексом;
— дописать поэму «Гейм овер»;
— прочитать «Илиаду» и «Золотого осла».
Последний пункт не был для меня важен, но я слышал, что «Илиада» — главное проблемное произведение первого семестра. Возле надписи «Золотой осел» мной уже был нарисован ослик и было мелко дописано: «необязательно». Да нет, честно говоря, я и не собирался читать эти две книги до начала учебы. Просто дописал, чтобы в списке было три пункта. Если вдруг отец или мачеха возьмут из любопытства стихи Транстремера и увидят мои пометки, список из двух пунктов будет выглядеть жалко. Два пункта — это даже никакой не список, а так, фуфло. В любом списке должно быть как минимум три пункта, это вам любой дурак скажет. К тому же «прочитать Гомера» обязательно вызовет уважение, реабилитирует меня после этого наивного и жалобного «заняться сексом» и самовлюбенного «дописать поэму». Я пытался замаскировать от посторонних и от самого себя, как это важно, как мне хочется встречаться с девушкой. Отвлекал от главного неуклюжими жестами. И в то же время хотел кричать и стонать о своих мечтах, о том, как хочу любить, держать ее за руку, кутаться в ее волосы и ладони, целовать губы, прижиматься к ней каждым сантиметром своего тела и страстно трахать. Настоящая моя поэма была не о загробной жизни, а о плотской любви. И вся эта поэма состояла из двух слов, приписанных ручкой к чужим стихам: «заняться сексом».
Пару дней назад, 20 июля, был день моего рождения и крайняя неудача на этом поприще. Если бы я не отравился, мог бы случиться секс. Мы целовались с девушкой. И она мне очень нравилась, не считая большой родинки на шее. Но я целовал и эту родинку, выпивал, и готов был принять все как есть, без проблем, привыкал к родинке, ничего в ней страшного не было. Но к полуночи, вопреки собственным планам, не ложился с девушкой в постель, а ползал по кустам и грядкам Мишиной дачи, заблевывая желчью посадки и землю, сотку за соткой.
Так всегда. Каждый раз какое-то «если бы»:
• было подходящее место;
• у меня не перестал стоять со страху;
• вы вышли из комнаты.
Лет с тринадцати я ждал дня рождения с опаской и надеждой. До дня рождения — и особенно в этот день — чудо может произойти. А после него ясные дни резко заканчивались, небо становилось совсем серым и вера в чудо пропадала. Шанс снова был упущен, проходил очередной год моей жизни. Последний месяц лета — всегда как одно утро затянувшегося пасмурного дня перед нежеланным учебным годом. В этом угрюмом однообразии строить планы не имеет смысла, все утонет в скуке и лени.
Почти каждый вечер мы с Тимофеем заходили в гости к Леджику, как будто он и не думал умирать. Мы немного выпивали на кухне, общались с его семьей: родителями, сестрой, зятем. Потом они отправлялись в комнаты, но даже не намекали, что нам не стоит здесь быть. Мы допивали чай со спиртом, мыли за собой кружки, вытряхивали пепельницу и тихонько уходили. Пару раз я пытался играть с Тимофеем в шахматы, как они играли с Леджиком. Но быстро стало понятно, что шахматы — не мое. Я с детства помнил, как могут ходить определенные фигуры, но понятия не имел, что с этим делать. Тем более после дозы алкоголя.
Тимофей жил на два этажа ниже Леджика; мы пожимали друг другу руки в подъезде, и он оказывался у себя дома, один на один со своим горем. Я тоже жил близко, семь минут пешком. Но я растягивал это расстояние, плелся домой, порываясь вернуться: хотелось бессмысленно тусоваться с Тимофеем до утра и дальше. Стать его лучшим другом, забрать часть горя.
Под открытой форточкой стоял в своей комнате площадью шесть с половиной квадратных метров, а сон не торопился выветриваться. Я держал на весах странные задумчивые вечера, этот сон и вялые летние дни. В мою комнату вмещался продавленный диван, занимая все пространство от стены до двери, так что надо было перешагивать через край дивана на входе, маленький журнальный столик, старая подушка, заменяющая мне кресло, и шкаф. Возле столика я приставил к стене большое зеркало, которое откопал в кладовке и отмыл. Если чуть скрючиться, можно разглядывать себя в полный рост. В центре комнаты оставался целый метр свободного пространства. Я с тоской смотрел в окно на наш палисадник, ментовскую общагу и тучи над ней со своего личного квадратного метра. Мне было отмерено жизнью полшага.