— Ну кончай, пап, завел любимую песню.
— А что тут такого? Сказал, что я тебя люблю!
— Любишь, папка, любишь, никто не сомневается. Оставь человека в покое. — Милка потянула его за рукав. — Кончай шуметь…
Она чуть не силой втянула его в комнату, включила свет. Робка так и остался стоять в «пенале». Комната была почти напротив, и через открытую дверь он видел, как Милка усадила отца на скрипучий венский стул, принялась стаскивать с него сапоги:
— Лучше скажи, где полуночничаешь?
— Я работал, Милка, — вздохнул отец и погладил ее по голове. — Такая дурная у меня работа… Устал, до дому долго шел…
Робка вышел из «пенала» и придвинулся к открытой двери. Теперь он видел их хорошо. И скромную обстановку комнаты видел. В короткой широкой кровати у окна спали двое — девочка и мальчик. Босая маленькая ножка, непонятно чья, торчала из-под одеяла. А в простенке между окнами висела увеличенная фотография в рамке. Милкин отец сидел на башне танка. Он смеялся, держа в руке шлем. На груди было тесно от орденов и медалей. Ух, какой красивый был тогда Милкин отец! Какая обворожительная, всепобеждающая улыбка мужика, воина, защитника и друга! Бабы всех времен небось с ума сходили по таким мужикам!
Какие поразительно красивые были у него глаза, красивые губы, чистый высокий лоб, густые кудри! Прикусив губу, Робка смотрел на фотографию и теперь боялся взглянуть на бывшего капитана-танкиста с обгоревшим, изуродованным лицом.
— Чего стоишь, Роберт? — вдруг сказал отец. — Входи. — Можно было подумать, что он видит.
— Милка, — спросил отец, — зачем тебе этот пацан нужен?
— Ну хватит, папка, выпил, что ли? Спать ложись.
— Нет, ты ответь мне. Зачем ты ему голову дуришь?
— Любовь у нас, понятно? Или ты не знаешь, что это такое? — Она отнесла его сапоги и портянки к двери, взглянула Робке в глаза, повторила: — Люблю я его, папка… Вот взяла и влюбилась…
— Дальше-то что? — спросил отец.
— Поживем — увидим, — Милка все так же смотрела Робке в глаза. — Ты не думай, папка, я не дурачусь — я серьезно…
— У тебя отец есть, Роберт? — спросил отец.
— Есть… — помедлив, ответил Робка.
— Воевал?
— Да… танкистом был.
— Ух ты! — обрадовался Милкин отец. — Здорово! У кого воевал?
— Не знаю точно… Кажется, в армии Рыбалко.
— Ух ты! — Он хлопнул себя по колену. — И я у Рыбалко! Как фамилия? Звание какое?
— Капитан Шулепов.
— Не припомню что-то… — Милкин отец улыбался. — Ну, капитанов в армии — тьма-тьмущая… Ты меня познакомь, слышь, Роберт? Нам есть что вспомнить. — Улыбка у него была светлой и печальной, и лицо его уже не казалось Робке таким страшным.
Робка хотел что-то ответить ему, но Милка умоляюще взглянула, приложила палец к губам.
— Нам повезло на войне, Роберт, — сказал Милкин отец. — Мы хоть живые пришли…
Робка вздохнул, и вновь на глаза попалась фотография Милкиного отца, сидящего на башне танка…
…И была первая в жизни Робки ночь с девушкой. Он видел в темноте ее глаза, лицо, он чувствовал, как замирает и обрывается сердце, падает в пропасть, и у пропасти этой нет дна.
— Робочка… Роберт… — шептала Милка, — любимый ты мой… хороший мой… счастье мое… самое, самое большое…
Маленький ночничок светил в головах, на тумбочке. Волосы Милки, рассыпавшиеся по подушке, отливали чистым золотом.
— А почему тебя Робертом назвали?
— Отец назвал. Все Иваны, говорит, да Кузьмы… Он тогда в школе учился, перед войной, у них учитель истории был — Робертом звали… — Роберт задумался, вдруг спросил: — Тебе, наверное, скучно со мной?
— Почему? — Она с улыбкой смотрела на него.
— Ну, вон ты какая… красивая…
— А я правда красивая? — Она приподнялась на локте, заглянула ему в глаза. — Правда красивая?
Робка вздохнул и рукой провел по ее желтым волосам, потом обнял ее, прижал к себе изо всех сил…
…Когда он пришел домой, его встретили истошные бабьи вопли. На кухне собрались почти все жители квартиры.
— О-ой, мамочка-а, о-ой, родненькая, спаси меня! — вцепившись в волосы, выла соседка Полина. — Пропала-а, люди добрые! Теперь мне тюрьма свети-ит, тюрьма-а! — Полина била себя кулаком в грудь и раскачивалась на табуретке. Рядом плакали десятилетний сын Юрка и, чуть постарше, дочь Галя.
— Погоди реветь-то, — попыталась перебить ее Нюра. — Много пропало-то? Сколько?
— Ой, Нюра, много! И сказать-то страшно! — И прошептала: — Восемнадцать тысяч… — И снова запричитала: — О-ой, мамочка-а, спаси-помоги! Боженька, милостивый, защити, выручи-и!
Соседи приглушенно шептались: «Восемнадцать тыщ — это ж страшные деньжищи, с ума сойти… Где достать такие?»