Выбрать главу

Негров — из французских колониальных частей — было относительно немного, и потому, очевидно, они особенно привлекали внимание. Алесю они тепло напоминали детство, школу и книги о путешествиях по Африке, но больше всего «Хижину дяди Тома». А наблюдая, как некоторые из ветеранов все не надивятся на «черных дикарей», он раздумывал о дикарстве вообще… Моется, к примеру, негр у колонки, а вокруг собирается целая толпа еще раз поглядеть: вон он утирает черное, точно начищенное, лицо полотенцем, а полотенце — остается белым! Мало того — как-то один особенно дотошный польский дядька с соломенными усами и в мятой полевой конфедератке, точно следопыт, пошел за негром в уборную и вскоре выскочил оттуда с детской, шумной радостью, на бегу сообщая землякам: «Войтек, Адась, як бога кохам, вшистко чарнэ!..» А вслед за ним «черный дикарь», под хихиканье белых, спокойно, почти величественно прошел мимо, покачивая характерно откинутой назад мелкокурчавой головой, поблескивая пепельно-серыми пятками босых ног, тощие икры которых были не очень-то по форме обернуты обмотками.

Сенсацию вызвало происшествие возле ревира — лагерной санчасти. Легкораненого француза перевязывал немецкий фельдшер, фельдфебель. И вдруг черный из кучки пленных, глазевших на перевязку, сделал ему замечание. По-немецки и вежливо. Немец ударил его и обругал. На шум сбежалась — всегда наготове — толпа. Немцу сказали, что этот черный — известный медик и знает несколько языков. Фельдфебель пожелал его увидеть еще раз. Но негр не вышел из барака. «Не хочет», — сообщили посланцы. Толпа, голодная интернациональная толпа, приветствовала эти слова довольными криками, смехом, свистом, аплодисментами. И немец стал пробираться между людей, съежившись, — как под холодным ливнем.

Руневич свистел и улюлюкал вместе со всеми, кажется, больше всех радуясь, что, даже не зная чужого языка, выходит, так здорово можно понять главное.

А без языка — худо…

Вот он, Алесь, в паре с другими дежурными по блоку, стоит с котлом в очереди у кухни. Очередь большая и, как все здесь теперь, международная. Человек на пять дальше Алеся стоят с котлом два молодых веселых негра. Болтают о чем-то, смеются, поблескивая овечьими белками глаз и завидным богатством зубов. Потом один подошел и стал перед Руневичем.

— Ну-ну! — сказал Алесь, шутливо пощекотав черного под мышками.

Негр рывком повернулся, хищно щелкнул зубами, и вдруг разом с товарищем, оставшимся с котлом на месте, они так молодо, так сердечно захохотали! За ними — другие ребята, вся очередь… И так опять досадно было, что вот нельзя с людьми поговорить!..

На такие сцены Руневич раньше смотрел только из-за колючей проволоки штрафкомпани.

И не диво, что выход оттуда хоть немного, хоть чем-то напоминал о воле.

Главное же — здесь, в общем лагере, не было той муштры, что зверством своим выжимала из тебя и так не бог весть какие силы.

Алесь когда-то был крепким хлопцем — что с косой, что с пилой, — а «падна» и «ауф» за месяц довели до того, что, вставая с земли, ему теперь очень хотелось опереться обо что-нибудь, постоять, пока не утихнет шум в голове и не улягутся круги перед глазами…

В польском блоке, куда Руневича перевели из штрафной, про казарму напоминала только молитва утром и вечером, обязательная тут так же, как козыряние немцам-начальникам, и раз в неделю поверка. Пленных офицеров здесь не было: их держали где-то в особых лагерях — офлагах. Хватало зато унтеров, особенно старших. Ефрейторы и капралы, преимущественно действительной службы, к этому времени почти окончательно растворились в солдатской массе. Изредка только какой-нибудь служака-сверхсрочник, точно сквозь сон, подавал пришибеевский голос. Впрочем, не слишком решительно. Потому что даже плютоно́вые и сержанты (взводные и фельдфебели), в том числе бывшие ротные шефы (старшины), личности, наиболее неприятные для солдат, и те стали здесь «демократами»; разумеется, они не могли и не хотели совсем забыть свой прежний хлеб и новые функции как бы начальников, хотя и в неволе, выполняли с явным удовольствием. Назначали дежурных, следили за порядком, проводили построение на поверку, дважды в день поднимали ленивую вольницу на молитву.

Алесю, который еще подростком, к маминому горю, бросил молиться, смешно было теперь, когда он уже не солдат, скованный суровой дисциплиной, а пленный, становиться с другими взрослыми людьми в шеренгу между трехъярусными нарами и длинным щелястым столом и тянуть старозаветную ксендзовскую хвалу пану богу за все, что с тобой ни случится.