Выбрать главу

— Ты, Алесь? Ну, здоров, братко, коли так! Хоть бы проехать дал…

Все тот же голос — мягкий, певучий, свой. Но уже наш Змитер не «энтляссен», не «сметюх»! На ремне, вверх прикладом, чтоб не намокла, длинная работница — трехлинейка. Партизанское жало, «жигало», как говорят наднеманцы.

Впервые после Германии Алесь со Змитруком встретились месяца три назад, когда Солодуха еще с двумя односельчанами пришел из-под своей Любчи в отряд. «Житья, братко, нет от них, паршивцев, — говорил он тогда. — Вот уж погань! Там, дома, так они хоть не все, а лишь иные были гитлеры. Как мой горбач, чтоб ему мукой подавиться! А тут — что ни немец, то гад. А с ними и наши собаки, которые в полицаях…»

— Как живешь, Змитер? Что-то мы с тобой редко видимся.

— Да что ж, братко, пеший конному не товарищ. Ты все рыскаешь где-то, а наше дело такое — пяхота. А что ж это вы вчетвером? Вас же, разведчиков, восемь.

— Домой заскочили, в семейный. А то три недели не были.

— И вам хватает, известно… — Он помолчал. — Кабы одинокий, братко, так оно что. Надо — так надо. Мы ведь не одни, целый свет народу на гитлеров встал. Да вот баба с малыми…

— А где они у тебя? Почему не заберешь?

— Да уже забрал. Не гибнуть же ей там, по своякам, не дрожать… В семейном они. Уже и землянку я им сладил. А все ж таки, братко, неспокой. Кабы это ты, скажем, сам на фронте, а семенники где-нибудь далеко…

— Хорошо, что хоть все живы, — тихо, глуховато сказал Алесь. И, чтоб перевести разговор, спросил: — Про хлопцев наших ничего больше не слышал?

— Да нет, братко. Что ж ты услышишь, какая теперь почта?

Не много рассказал Солодуха и при их первой встрече.

«Антоно́вич говорил, что те трое, из вашей, братко, компании, утекли. Крушина, Печка и еще один. Ей-богу, братко, не помню, кто… Потом и мы пошли с Антоновичем…»

Вот и все.

Мало о товарищах знает и Алесь. Впрочем, и мало и много.

Бутрым умер в лагере. Зимой, под сорок первый год. Всего и вестей принес его женке земляк, которому удалось бежать.

Руневич сам побывал в прошлом году в той несвижской деревеньке, по которой тужил когда-то Владик. Видел Зосю его, что совсем слиняла на вдовьих хлебах. Видел и мальчика — он ни слова не вымолвил, черноногий свиной пастушок, только глядел на дядьку партизана исподлобья. Старик Бутрым помер, не успев услышать о смерти сына…

Крушина и Мозолек в партизанах. Прошлым годом шли оттуда, из Липечанской пущи, хлопцы на связь, за фронт, — рассказали. Сергей, елки мохнатые, уже и стихи печатает в газете. Недавно Алесь сам видел. И радостно и завидно… Он-то ведь еще все только «богатеет», «накапливает». А как же тянет его… Нет, не к стихам, а к прозе. К суровой, радостной, сильной, тревожной — как сама жизнь. А Мозолек — интересно, кто он теперь: подрывник, пехотинец, разведчик?.. Про Тройного Мартына, Печку и Непорецкого ничего не слыхать. Где они? Как там Янкель, с его неутешной тревогой?.. Кто ж это третий бежал тогда с Сергеем и Печкой?.. Хоть бы услышать что-нибудь еще! Или самому голос подать!.. Испытание разлукой? Как с Толей?.. Слишком их много, этих разлук!..

— Ты слышал?.. Ты слышишь, Алесь?

— Что? — оторвался от своих мыслей Руневич.

— Вверху. Слушай… Во!..

Где-то высоко над ними, кажется — над тьмой, послышался гогот. Как и раньше, тревожный. Спасаются от погони? Догоняют? Радость это или страх?

— Дикие гуси, братко! Тоже куда-то спешат. Весна… Что ж, каждому свое…

Руневич придержал коня. Даже голову поднял — так заслушался.

— Ваши поехали, Алесь. Бегом. Гляди, братко, и ты… Увидимся еще, коли живы будем…

— Бывай, Змитрук! Увидимся!..

…Дорога стала тверже. Конь, чуть тронутый поводьями, пошел спорой рысью. Вдогонку своим выносливым четвероногим друзьям. Они уже скрылись впереди — в многолюдной, молчаливой, настороженной тьме. Между двумя цепочками пехоты…

«Пошевеливай, Черный, — мой новый, славный, еще не заезженный конь!.. Не знаю, чье поле не выедешь ты этой весною пахать, что за человек по темноте своей ругает меня, незнакомого партизана, который приехал и взял тебя от колоды, оставив там твоего предшественника… Неведомо и более важное, друг. Чья завтра мать заплачет, а кого закопают и так, под залп нестройного салюта. После речи нашего Ивина…

Многим из хлопцев, мимо которых мы проезжаем, неизвестно, — не по догадкам, а точно, — куда мы теперь, как задумана эта ночь. А мы, разведчики, знаем всё…»

Алесь ясно представил губастое, крупное, чернобровое лицо комбрига Ивина.

Пришлось бы ему говорить речь, так он сто раз запутался бы в своих «который»: «Фашист, который должен чувствовать, подлец, что партизан, народный мститель, который…» Если б готовиться к этой речи или сидеть на бюро, на простецком лице Александра Ивановича отражалась бы, как Костя говорит, «партийно-государственная озабоченность»… А перед боем, перед делом, Ивин становился таким, каким его ребята любят, — смелым, умным, человечным командиром.