Слева открылся широкий плес.
На светлом песке отмели стояли журавли. Много — может быть, больше сотни. Воспетые в тысячах песен и стихов, они стояли тихо, как на молитве, в торжественном раздумье и созерцании.
— Попытаю счастья, — шепнул Толя.
Хлопцы, согнувшись, поменялись местами.
Горячая рука Толи осторожно и жадно сжала холодную сталь двустволки.
Шли без весел, кажется, даже не дыша.
«Пора или рано?.. Пора или рано?» — тревожно спрашивал сам себя Толя, и сердце его билось, кажется, только чуть тише далекого, но слышного еще движка. «Пора… Взлетят, дурак… Пора…» Холодные, блестяще-серые стволы поднялись. Мушка осторожненько поползла по воде к ногам одной, все так же тихо стоящей, обреченной птицы. И — удивительное дело! — хотелось даже попросить ее: «Ну, не взлетай, пожалуйста», как будто он в самом дело испытывал к ней нежность и сочувствие…
Грянул выстрел!..
— Эх, мазила!..
Журавли, тяжело взмахивая крыльями, взлетели. На фоне воды и небесной лазури хорош он — могучий, вольный журавлиный взлет!
— Утиной дробью. И далеко было, — смущенно улыбнулся Толя.
— Ранил, дурень, смотри, — почти шепотом сказал Максим, глядя вслед улетающей стае.
Журавли развернулись в клин.
Сзади один заметно отставал, старался подняться выше, пристать к строю товарищей.
Послышалось тоскливое курлыканье, печальный крик…
— Эх!.. Ну и что ж, — как-то невольно вырвалось у Толи.
И вдруг он вспомнил руку Сашки, в которой не оказалось конфетки, его улыбку, глаза и эти же вот слова: «Ну и что ж».
Но тогда они звучали совсем по-другому.
И чувства, которые они вызывали, ничуть не похожи были на эту горькую неловкость.
— Ничего, стрелок, — сказал Максим. — На первый раз прощаем. А ведь грешно, старики говорят. Посмотри, как он борется. А как кричит! Сядет. Это тебе, браток, не песня. Ясно? Может, и поправится до перелета. Ну, садись сюда, а я попытаю счастья без лишнего шума.
Над водой вскоре послышался многообещающий свист шнура и осторожный всплеск блесны.
…Щука наконец попалась.
Радости, правда, было значительно больше, чем живого веса. Но когда на дно лодки упала зеленовато-серебристая добыча — первый дар матери-природы, — хлопцы вдруг сразу вспомнили про голод.
— Не жадничай, Максим, — сказал себе спиннингист. — Дай бог памяти, мы, кажется, со вчерашнего обеда не ели. Правь к привалу.
И вот на песчаном, покрытом редкой жесткой травой берегу, заросшем кустарником, потрескивает огонь, и пламя его, бледное под утренним солнцем, старательно грызет лозовый сушняк.
Почищенная и разрезанная на куски щука из красивой стремительной рыбины превратилась в обыкновенное прозаическое мясо. Ухи, в подлинном смысле этого вкусного слова, не получится: будет картофельный суп, так, какое-то ушицеподобное варево в чугунке, а на сковородке — по доброму куску щурятины. Кипит, булькает вода, старательно ворочая ломтики картошки, а скоро зашкворчит, по-домашнему запахнет сало с луком — подтверждение того, что берег этот со всей своей, казалось бы, дикой красотой обжит властителем земли.
У костра священнодействует Максим.
Толя собирает хворост. Опять уже в одной белой майке, с растрепанным светлым чубом, он, задумавшись, стоит в лозняке и словно молится, как журавль, утреннему солнцу. Вокруг — необъятные просторы под бездонной глубиной неба, а Толя видит мостик и на мостике — ее… Она уже встала, она уже идет по воду или за грибами, — залитая солнцем, такая родная и милая со сна, а в глазах у нее — счастье, их нераздельное счастье…
«Как хорошо, — думает Толя, вбирая полной грудью душистый необъятный простор. — Если б ты знала, как хорошо!..»
Вот только печальный крик — уже давно неслышное, но оставшееся с ним курлыканье журавля — снова звучит в его душе…
Вслед за курлыканьем возвращается вчерашнее безжалостное «отчего?».
И еще: радость Люды, той, на мостике, что живет в его воображении, сменилась реальной грустью в ее глазах — такой он, отплывая, оставил ее на гребле…
«И за что я обидел тебя? Да так сразу!.. К чему этот каприз, эта поза? После того бегства с мельницы хотелось еще раз бежать — на этот раз с тобой? От себя самого?.. А вчера ты, бедняжечка, уснул в тепле, не хватило тебя, чтоб поговорить с человеком, разделить с ним радость работяги, солдата!.. Кто же ты такой — мальчишка или ничтожество?..
Зачем они — мой страх, а потом эта боль? Надо смотреть правде в глаза. Зачем грусть в твоем взгляде и мои глупые капризы? Не нужно все это — так же, как бедность, что рождает горькие и справедливые «отчего», как мой глупый, бесчеловечный выстрел и этот надрывный, одинокий журавлиный крик!..