Щуровский явился один.
— Она осталась с детьми, — сказал про Ядвисю. — А за мной кто-то едет. Двое. Видно, товарищ Живень, ваши…
С неприятной улыбкой, лысый, сегодня побритый, пан Францишек аккуратно разматывал с шеи самодельный шарфик, снимал куртку, вешал ее — тоже военное опрощение! — на гвоздь, нарочно по-мужицки вбитый у порога в панскую стену. Тягостная настороженная пауза, словно перед неминуемой бедой…
Леня только успел взять себя в руки, собрался начать с какого-нибудь пустого вопроса Щуровскому, как за окном послышались топот и шум. Леня был почему-то уверен, что это свои, и стоял посреди комнаты в почти спокойном ожидании. И вот раздался стук в окно и голос:
— Хозяин… Открой!..
Слова эти сопровождались столь же понятным Лене бормотанием.
Отворить пошел пан Францишек. Вскоре оттуда, один, без Щуровского, вошел низкорослый вояка в кепке с непомерно длинной за его плечами винтовкой, Сашка Немец из конного взвода. Пьяный, гад, даже ноги не держат.
— А, Живень! Привет разведке! Так ты и правда за паненкой ухлестываешь! Так и запишем! Кто тут шел перед нами? Документы на стол!
— Немец, брось!
— Стой, Живень! Допрос мы сделаем по форме. Восемь месяцев в милиции… Ты думаешь… это тебе… пустяки?
— Это шурин мой шел, проше товарища. Был у детей, в Горелице.
— Ага, в гарнизоне! С полицией, с черными бобиками снюхался? Так и запишем! Ты, пане, с кем — с полицией, с панской бандой или с нами?
— Немец, брось цепляться. Тут люди свои.
— Может, кому они и свои, а я… на грош им не верю! Я их таким, брат, зорким оком… Навылет, как ранген!
Лене нестерпимо хотелось взять этот «ранген» за шиворот и выкинуть вон. Однако он превозмог себя и, чтоб верней достигнуть успеха, через силу спокойно сказал:
— Пойдем, Сашка, отсюда. Поздно.
— Поздно? У нас вся ночь впереди! У меня тут с ними еще делов! Я, брат, получше разведчик, чем ты! Так и запишем!
— Сашка, одно только слово. И вернемся опять. Мне, брат, надо с тобой посоветоваться.
— Со мной? Что, и комбриг так сказал? Со мной посоветоваться? Ну, коли надо, так я… Я, брат, могу!
Когда они вышли из комнаты в темный коридор, Леня скорее почувствовал, чем увидел, еще одного. Включив фонарик, поймал лучом его лицо под кудлатой зимней шапкой: белесые ресницы, заморгавшие, словно в испуге, толстый нос, пористый от оспы, и недобрая кривая усмешка…
— И ты тут, Мукосей? Ну что ж, поехали.
А на дворе в упор и шепотом от злости спросил:
— Ты Немца напоил?
— А что, без меня он, по-твоему, не может?
— Ты напоил?
— А если я, так что?
— Завтра узнаешь что. Чего вас сюда принесло?
— Мы-то мы… Мы хоть вдвоем. Другие шепчутся в одиночку… С глазу на глаз…
…Как же это все нелепо вышло!
Правда, он не дал им там остаться. У маленького Немца настроение вдруг неожиданно смягчилось, и он согласился вскарабкаться на коня и уехать. А тот белобрысый, с пористым, как губка, носом, двинулся следом сам, молча — так и ехали всю дорогу до Углов. Дальше, домой, в пущу, они отправились одни, без Живеня и Мартына.
Часа через три, на рассвете, чтобы проверить недоброе предчувствие, Леня заскочил с Хомичом в Устронье.
Двор и дом были пусты.
На столике, за которым они сидели с Чесей, стояла початая баночка вишневого варенья, на ней ложка.
— Может, стрихнин какой насыпали, — говорил Мартын, при свете Лениного фонарика склонившись над столом. — Нате вам, мол, наш подарочек.
Леня светил и молчал.
«Какой же я дурак! Какой недотепа!» — думал Леня, глотая горькую злобу.
А потом он поставил эту баночку на правую ладонь и, оглядев комнату, выбрал мишень.
То самое линялое и бездарное полотно — память былого величия, перед которым сентябрьскими вечерами хохотала над «какими-то голыми бабами» освобожденная деревня.
Партизан размахнулся и ахнул баночку в одну из этих томно почивающих красавиц.
Казалось, поставил последнюю точку в летописи панского гнезда.
8
С того утра прошло больше тринадцати лет.
После неожиданной встречи — пять дней.
Сеяли кукурузу на картофельном поле возле Устронья. Как раз подъехал Буховец. И Леня спросил, что если она на такой площади да уродит не хуже, чем в прошлом году, — куда им девать силос?..
— Пускай только уродит, — как всегда озабоченно, ответил Адам. — Куда девать? А яма стоит у тебя да пасть разевает, который год пустая.
— Где?
В ответ Адам ткнул культей, спрятанной в рукаве пальто, в ту сторону, где виднелось имение. От него остался, правда, только дом, четыре липы, сирень и целая плантация репейника, зимой — продовольственная база для всех окрестных щеглов и чечеток. Эх, кабы всё так родила земля!