Выбрать главу

— Во имя всего самого дорогого, мамуся, ну, не надо! Ты же скоро увидишь всех, кто тебя любит… И Лешек и Зигмусь… Ну, успокойся… И вы, пане Мукосей. Ну, я вас прошу…

— А я что, паненочка? Я ж только заикнулся про свое. Когда я, пани, носил вам, кормил, как родную, так и я был для вас человеком…

— Был ты со мной, Мукосей, человеком, благодетелем! А кто с меня расписки брал? Два-три кузовка картошки, каравай хлеба, кусок сала — и опять расписка на целый гектар!..

— Мамуся, родная, мы с тобой скоро уедем… Уже и документы на тебя…

— Мы уедем, а все останется!.. Наше, кровное, от деда-прадеда панское!.. Я уеду, а что я скажу сыновьям? Как посмотрят Лешек и Зигмусь? Куда же им вернуться? Пан Чарнота тоже думал, что это глупости! При тех еще, при самых первых большевиках, когда те банды пошли на Варшаву. Я твою хитрость, пане Мукосей…

— Но, мамуся!..

— Молчи, Чеслава! Я все ему должна выложить! Свентэй паменци пан Станислав Чарнота сидел тогда в большевистской тюрьме с одним хамом. Арендатор какой-то, мельник или в этом роде. Сидит пан Чарнота да и сокрушается: «Иезу коханый, хоть бы закурить! Все имение тому отпишу, кто даст одну папиросу!..» А тот, что в камере с ним был… Ну, ты его знаешь, Чеся, того, что после в чарнотовом Бернатове паном сидел, — некий Шуляк. Так у этого Шуляка, как на грех, нашлось все — и табак и спички. Пан Чарнота и написал этому хаму…

— Но, мамуся, ведь я все знаю!

— Ничего ты не знаешь! Он написал ему расписку на все имение. Думал, бедняга, что и так и этак пропало. И вот самого его расстреляли через день… Упокой, пане боже, невинную душу! А тот выродок, ты его знаешь, Чеся, того, что после в чарнотовом Бернатове… До самой войны наследники пана Чарноты с ним судились. Вот! А ты мне, Чеся, говоришь!

— Ничего я, мамуся, не говорю. Ты успокойся только, дорогая!..

— Ну, и что ж это вы, пани, к чему? Неужто вы меня с Шуляком равняете? Хоть он и паном был перед войной, а плут плутом. Немцы его, как собаку, расстреляли за гумном. Сам зондерфюрер Шульц пожелал Бернатово забрать. А я, пани, на чужое никогда рот не разевал. Был я раньше хозяином, даст бог, может, и еще буду, хоть на старости лет. Пускай мне только вернут мое — сделаю я сам себе социализм. Вы, паненка, сказываете, что там у вас в Польше уже к тому теперь пошло, без колхозов. Может, и сюда докатится, может, бог даст, и тут все станет на место… Вы вот, пани, хаете меня да черните, а я, как перед богом, ни в чем не виноват. То же игрушки одни были: я писал — не ведал, на что пишу, а вы, пани, так же и подписывали. Я ваши расписки давно порвал и на ветер пустил.

— Не лгите, пан Мукосей, побойтесь бога! Да что вам бог?.. И вам, и вашим детям!

— Ой, пани, не грешите и вы! Я не отрекся от бога и не собираюсь.

— Так вот он и покарает за то, что ты ограбил меня, старуху беззащитную! Он не даст меня в обиду!

— Э, пани, чтоб мне с этой табуретки не встать, коли я их не порвал, те ваши расписки! Эх, не с кем было поговорить! Не сказал мне добрый человек в ту дурную минуту: «Не лезь, не марай ру́ки, Мукосей!» И полез. Ну что ж, гореть, коли так, панскому дому в колхозной печи, обжигать кирпичики… А вам в Польше паней не быть: и там до вас мужики доберутся. Бывайте здоровы!

— Бог все видит, Мукосей! Он тебе…

— Но, мамуся!..

— Ты меня, дочка, не учи!

Хлопнула наружная дверь.

12

Чесе и после этого не стало легче. В «мамусе» разбушевался старый, придавленный годами горького молчания панский бес. Она трещала как сорока, старая, с издерганными нервами, извергала на голову этого разбойника, хама и кровососа и панские и хамские проклятья, к которым она, кстати, привыкла еще при своем пане Яне. Заодно с Мукосеем досталось и всем его поганым соотечественникам, всему безбожному большевистскому миру.

А дочь, связанная по рукам своей тайной, могла только успокаивать старуху, уговаривать пойти отдохнуть.

— Я сама все сделаю, — говорила она, как ребенку. — Я, мамуся, сама все улажу. А ты иди, успокойся, поспи…

Когда они обе вышли в дальнюю комнату, Леня вскочил и стал, как по тревоге, одеваться.

Вернувшись, она остановилась в проеме двери.

— Как это все неприятно!..

Он только дышит тяжело, не глядя, уже одетый.

— Еще не очень поздно…

Не отвечает.

— Неужели мы так и расстанемся? Да, впрочем, чего ждать…

Это подействовало. Он подошел к окну и стал закуривать.

— Может, мою? Хорошие.

— Благодарю. Вчера совсем бросать думал…

Вырвалось само собой, после того как он, с жадностью и с наслаждением затянувшись, дохнул горячим дымом в окно, навстречу прохладной свежести.