— Я был возле полковника. И я…
— Тише, шваб подходит!..
Так волновалась, так шумела мозольная масса.
«И мы ведь отбежали от своего пулемета, — думал теперь, в вагоне, Алесь. — Что же это все-таки — позор? Как мне смотреть на это, белорусу в форме польского солдата?..»
Польским солдатом он себя не чувствовал, как почти все они, белорусы. И это было естественно для тех, кого сверхчеловеки — вроде Пингвина, рангом повыше его и пониже, и даже кое-кто из рядовых — не только не считали своими, но даже и равноправными людьми. Фашистский дух пилсудчины, шляхетско-католическое презренно к «хамам» и «схизматикам», зараженным еще к тому же и большевизмом.
Но белорусы — народ выносливый и смелый, не отлынивали от дела и на войне, пока можно было держаться, стояли хорошо, получше иных поляков.
«Это все так, — думал Руневич. — Но понимал я в те дни и другое. Что боролись мы, белорусы, не только за ту временную, санационную Польшу, что угнетала нас, но и за Польшу вечную, за народ, за его культуру, его жизнь, на которую обрушился смертельный враг не просто государств, а народов — фашизм.
Понимал, думал об этом и я. И не прятался за спины товарищей — ходил в атаки, лежал под огнем, сдался, когда сдавались последние. Не был героем, однако ж и бабой не был — первый номер штурмового пулеметного взвода. Хотя и очень не хотелось быть механизмом, предусмотренным чьим-то артикулом. Хотя потом появилось и еще одно обстоятельство, запутавшее дело…»
За несколько дней до начала войны, в пропагандистской шумной суете, которая то взмывала до исторических высот вспышками самонадеянности и веры в англо-французских союзников, то оседала горьким пеплом отчаяния и упования лишь на волю когда-то милостивого к Польше пана-бога, одна из тех газет, что попадала в казармы, напечатала вдруг большой портрет… Ворошилова!.. Прямо-таки разорвавшаяся бомба, совершенно неожиданно на фоне официальной антисоветчины. И подпись была под портретом — что-то нарочито смутное о человеке, в руках которого покоится судьба войны и мира.
Это произошло, когда в Москве еще шли, тянулись переговоры с англичанами и французами.
А вскоре всех ошарашила еще одна бомба, побольше, еще одна весть: Советы и Гитлер подписали пакт о ненападении!..
Как было понять это вдали от родного мира, в мутном водовороте чужой, враждебной пропаганды? Как не просто, не легко было разобраться во всем, сохранить самое дорогое, единственное, что дает тебе право считать себя человеком!..
На грани жизни и смерти, из уст немецкого офицера услышал он поразившее его: «Русски аух пиф-паф!» За этой непонятной сперва вестью, черт знает зачем связанной с довольной улыбкой гитлеровца, пришла к Алесю, ко всем белорусам великая человеческая радость. Позднее они полностью осознали, что же произошло там, за Бугом. Они — бездомные, пасынки в чужом государстве — снова вошли в свою большую семью, снова соединились с Советской Родиной!
Они? Солдаты польской армии, недобитые «кресовики», немецкие невольники? Конечно, не совсем так. Вольными стали их семьи, их земляки, их далекая, многострадальная Западная Беларусь.
Они же, вперемешку с поляками, пока что лежали вповалку на мокром булыжнике, потом в тюремных камерах, потом под брезентом холодных палаток…
Они пока что едут куда-то к новому пану, все еще под конвоем, по кровавому праву штыка…
Их свобода — и сейчас все еще так же далеко, далеко на Востоке…
Однако теперь, на девятом месяце плена, Алесь многое уже видит яснее, чем в ту кошмарную первую ночь, когда и радость, и отчаяние, и горькая тоска то отступали немного, то снова жутко сплетались воедино, тонули в смертельной усталости тела и души, усталости беспредельной, которую все же время от времени рассекал истошный, нечеловеческий рев…
Такой же рев, как теперь, когда уже и «Франкрейх капут!», когда «покорена еще одна вершина на пути фюрера к овладению… о, именно так! — к овладению миром!».
В мире — ясный июньский день. А парню, который сидит у вагонного окна, рядом с двумя земляками, так же, как он, подавленными гвалтом, несущимся из открытых окон состава, парню весь мир кажется ночью в тюремной камере, а пьяные песни и хохот эсэсовцев — гимном войне, страшным эхом истребления, античеловечности, что вот уже который месяц бушует над землей, и разгорается, и будет еще разгораться.
Эти когда-то прожитые Алесем, а теперь вновь пережитые кадры воспоминаний неожиданно дополняются радостной новой концовкой.
Его воображение подсказывает ему, он видит и слышит точно наяву, как эта фашистская жажда поработить весь мир бушует мутными волнами, раскатывается криком, хохотом и бьет в огромную стену. Огромную, могучую стену, за которой — его, Алеся, далекая, как пишет Толя, «мирная и счастливая Родина».