Эти глаза напомнили Алесю прочитанный когда-то в старой белорусской газете бойкий рассказик неведомого автора, скрывшего свое имя под инициалами. Там некоего мужичка, как всегда усталого, разморило в церкви, и он уснул в укромном уголке. Никто его не заметил, и дядька проснулся только под вечер, в пустой церкви, перед большой иконой, с паном-богом, как он рассказывал потом, с глазу на глаз. И начался у них разговор про жизнь — и про временную, на грешной земле, и про вечную, на небеси. Обороняясь от праведных божеских попреков, дядька взмолился:
«Пане боже, так ведь сколько бунта в моей душе, столько же и перепугу в ногах!..»
Это очень подходило и к герру Ракову.
Бунт у него в душе был.
Работая в поле, особенно одни, без Курта, герр Раков и Алесь находили достаточно времени для бесед на разные темы, от самых обычных, к примеру — какие косы у вас, а какие у нас, — и до самых высоких, значения прямо-таки исторического.
Из всех таких бесед Алеся больше всего поразили две.
Как-то утром, когда они в два плужка окучивали картошку, старик остановился на повороте и сказал:
— Пусть лошади пощиплют травы, а ты послушай, Алекс, что я тебе расскажу…
Оказывается, вчера жена его ездила в город и видела в вагоне «страшную вещь». Сидели там двое стариков, «как я с моей фрау», — он молчит, а она все глядит да глядит, все считает да считает: «Айн, цвай, драй, фир, айн, цвай, драй, фир…» Без остановки, как часы. Какие-то молокососы начали хихикать. Тогда старик говорит им: «Тут же нет ничего смешного! У нас было четыре сына, и все они погибли: два — еще осенью, в Польше, а два — подавно, во Франции. А за что?..»
— Так-то, мой мальчик, — закончил герр Раков. — Вот что такое война. Мы знаем, кому она надобна: золото, мой мальчик, золото — превыше всего. Что ж, давай работать. Гансе, вьё!
Другой раз они уже втроем, вместе с хозяйским сыном, косили на дальнем лугу. Курт стрекотал по ровному косилкой, а они окашивали низкий извилистый берег речушки. Когда косилка отдалилась настолько, что до них из-за пригорка доносился лишь слабый шум, старик, не начиная нового прокоса, предложил пленному прилечь.
— Всего лишь пять минут отдыха. И я расскажу тебе, Алекс, что-то очень смешное. Я сам недавно услышал. О, наши умеют придумать! Только ты никому не скажешь, что узнал это от меня? Ты слышал уже, знаешь, как это у нас? Был человек — и нету. Молчи и думай: петля? Топор? Заксенхаузен?.. Люди исчезают, мальчик, и следа не найдешь… Ну что ж, начнем.
Тут герр Раков продемонстрировал еще одну примету своей загадочной солидности: из внутреннего кармана пиджака, лежавшего на прокосе, он вынул маленький блокнот с карандашиком, вырвал из блокнота листок и прилег, опершись на локти, на скошенной траве.
— Ложись, Алекс, и смотри. Я буду говорить медленно и на гохдойч и буду еще писать. Ты поймешь. Слушай. Фюрер пошел к гадалке, которая ворожит по буквам. Написала она вот так.
Он медленно, печатными буквами вывел на листке: «Hitler».
— Написала и читает по буквам: «Hier im Tisch liegt eine Revolution»[39] — «Нет! — крикнул фюрер, — это невозможно! У меня — эсэс, эса и «Гитлерюгенд»! Тогда она написала вот так.
Старик перевернул листочек и старательно вывел: «SS, SA, HJ».
— Майн либер готт! — сказала гадалка. — Все это тебе не поможет. Гляди. — И читает Адольфу по буквам: — «Solche Scheißer, solche Arschlecker hat jeder»[40]. Ты понял меня, Алекс? Ты…
И тихий, солидный герр Раков затрясся от смеха. Куда только девались дольняя печаль и пожизненный испуг в глазах! Он даже слезу утер, вынув из кармана чистый, сложенный квадратиком носовой платок.
— Только уж, Алекс, прошу тебя… Я тебе, мальчик, верю…
Крамольный листок из блокнота он старательно разорвал на мелкие кусочки, встал, подумал, куда их девать, подошел к речушке и широким взмахом кинул в быструю воду.