И он молчал, потупившись. Хорошо, что хоть не лгал. Уже не мог.
А потом подумал о Толе. И написал ему обо всем, даже поплакал, и хорошо ему было от этих слез. Писать об этом было трудно, и он такого напутал, что Толя, как потом оказалось, не все понял.
«Дорогой мой Алесь! — писал он по-польски. — Если б мне знать до конца, что же так сильно замутило ясный день твоей души, если б я мог помочь тебе! Брось ты всю эту погань, всех этих Рысей да Шмысей! А чего нужно ей, пани Ванде?.. Не горюй, я попрошу маму, она и тебе разрешит учиться дальше. Опять будем вместе. Приедешь сюда недели за две до экзаменов — помогу тебе с алгеброй, химией, — дальше шло по-русски, — ну, и конечно, шпрехен зи дейч, Иван Андрейч. — И до конца уже по-нашему, по-белорусски: — Увидишь, все будет хорошо. Мы тут хохочем с Чикуном, перечитывая «Мертвые души», прямо животы надрываем, и я, брат, часто думаю, как бы ты здесь был кстати…»
Родное, близкое, которым повеяло от этого письма, пришло попозже, в уездном городе.
Алесь разыскал на окраине деревянный домик с зеленым крыльцом, куда до этого частенько писал, особенно в последнее время, и стали они снова жить с Толей вместе. Даже в нелюбимую алгебру, даже во все эти «перфекты» и «плюсквамперфекты» немецкого языка Толя умел вдохнуть жизнь. А что уж говорить об их, скажем, игре в шашки, «как Чичиков с Ноздревым», о беседах, об их скитаниях втроем, с Володей Чикуном, по живописному городу, где все было Алесю внове!.. Засыпая, усталый от работы и счастья, Алесь часто сквозь сладкую дрему видел, как Толя все еще сидит над книгой. А не то разбудит потом и тебя, чтоб прочитать кусочек, поделиться смехом или волнением…
Дни тревоги, упорного труда, страх перед экзаменами, а потом, когда приняли, большая, заслуженная радость победы.
Мать приехала за ними и все-таки довольна была, что он сдал. И как же славно было встретиться даже с их возом — здесь, в городе, за сорок километров от дома! — с их Каштанкой, которая не только все понимала, а даже зафуфукала тихонько, когда он подошел к ней первый раз, чтоб повести напоить из городского колодца.
Побывала у них и пани Ванда. До этого еще, накануне экзаменов. Шестой и седьмой классы их школы приехали сюда, в город, на экскурсию. Учительница разыскала Алеся, застала обоих братьев дома, и, пока Толя, сдерживая смех, выгонял своим форменным мундиром с галунами духоту и папиросный дым из их комнатушки, в сенцах «вторая мама» целовала Алеся, вышедшего открыть, шептала ему наставления и торопливо крестила своим католическим крестом, как перед первым боем — перед математикой, с которой завтра начинались экзамены.
И Алесю, хотя он был рад и горд, больше всего было почему-то стыдно перед Толей…
Немецкие лошади идут размеренно и дружно, негулко цокая подковами по нагретому за день асфальту. Резиновые шины тихо катятся под горой душистого сена. Худой, усатый батрак, добродушный и запуганный, сидит с вожжами молча, свесив над крупами коней старческие ноги в брючках и стоптанных башмаках.
Пленный, что лежит за его спиной, весь погружен в воспоминания.
Солнце садится теперь над чужими просторами. И здесь — спокойно, величаво, суля счастье отдыха после труда, упоительную тишину…
«Нет, все это не то, — мысленно говорит Алесь. — Нет тут чего-то самого существенного. Для чего ты ищешь нужное слово, а подчас и не найдешь…
Судьбина ты моя жестокая! Когда ж ты позволишь мне снова увидеть первые суслоны на взгорке за родной деревней, почуять ржаной дух, услышать за сердце берущую музыку жатвенной песни?..
Слов там как будто и нет. Жива она, песня, тоскою и верой, невыразимой, до слез волнующей грустью извечной, неумирающей поэзии, жива — сама собой… Точно куст шиповника, нежно-розовые цветы которого расцветают у песчаной унылой дороги, покрытые пылью. Точно песня овсянки, — не монотонный, нет, а бездонно-тоскливый, сладостный и наивный напев над затихшими под вечер колосьями у опушки…
Слышу ее, эту песню, ловлю душою в мире своей памяти. И снова дивлюсь, как странны, непонятны пути наших мыслей и чувств.
Ну вот сейчас — почему я вспомнил именно тот страдный день, когда Толя заговорил со мной, мальчишкой, как со взрослым? А я бездумно не принял разговора, значение которого понял лишь позднее. Почему перед глазами моими не встает то, что происходит у нас дома сегодня, теперь, а — как нечто самое важное — Толя тех давних дней, когда я обидел его своим мальчишеским невниманием, когда он отошел от меня с горькими, невысказанными мыслями мужающего ума?..