Было, однако, и хорошее. Куда больше!
Прежде всего — они с Толей. У них была своя комнатушка и стол под электрической лампой, за которым они то писали, каждый свое, то свободно и сколько кто хочет читали!.. Затем, после деревни, был город. С тротуаром, который здорово, то доской, то цементом, шаркал под новыми ботинками; с веселыми рядами деревьев вдоль мостовой, гремящей под колесами едущих на базар крестьян и под ногами орущей песни пехоты; с кинотеатром, куда магнитом тянуло; с церквами и костелами, что в положенный час оживали, разнося над кронами деревьев и крышами свой древний перезвон; с множеством магазинов, пахнущих на разные лады: сдобой, колесной мазью, ванилью, селедкой; с ярким светом больших, часто таинственно прикрытых гардинами, чудесно полных музыки окон в многоэтажных, казалось Алесю, необыкновенно высоких домах; с вокзалом, откуда, напоминая милый мир детства, так призывно, так заманчиво, словно друзья-заговорщики, звали таинственные гудки паровозов…
Не хватало только моря — для полного сходства с тем почти легендарным, уже далеким городом, что часто волновал его иллюзией давнего, утраченного счастья…
Если не считать той, по мнению Алеся совершенно случайной, двойки, и младший Руневич тоже учился неплохо. Это было уже замечено и даже, правда, с оговоркой, отмечено в первый же месяц учебы.
Но вот в начале второго месяца, на удивление товарищам и начальству, оба Руневича, и четвероклассник и пятиклассник, вдруг забрали документы и уехали домой…
Милый дядька Адам, маленький, горбатый Толин крестный, портной из соседней деревни, который шил им когда-то «соединенные штаты» из поскони — несносимые пастушьи портки с нагрудником! Редко он — от своей неутомимой машины, из-за увечья своего — пускался в такой далекий путь. И надо же было, чтобы именно он привез им грустную весть, которая решила все!
В серо-рыжей суконной «жакетке» с дождевыми капельками на ворсинках, в новой, необмятой кепочке, что оладкой лежала на его большой голове, в клешике и ботиночках, с высоким для него, как посох, можжевеловым кнутовищем в правой руке, — дядька Адам, словно в сказке, как по волшебству, появился вдруг в их комнате и со свойственным ему добросердечием, чуть не со слезами в голосе и на глазах затараторил:
— А, хлопчики ж мои ненаглядные! По адресу хату нашел, по конверту. Крестничек, Толя!.. И ты, Алеська… Прямо паничи! Был бы жив отец, покойник Миколай Дмитрович, сердце б его сияло от радости. Бедная Катеринка, кума!
Они встревожились, и Толин крестный от намека сразу перешел к полной и грустной ясности:
— Что там? Беда, сыночки мои. Ивана третьего дня полиция как забрала, так и вчера еще не было. А у самой, у бедной, опять ноги разболелись. Работа же — она ждать не будет. Вчера до вечера я помогал. Да с меня помощи, с калеки несчастного, что с козла молока. Мальвинка не прибежит, доченька, помочь: своя семейка, своя и забота. А Сережа Миколаевич, сынок, еще дальше… Сама, все сама, подружка моя дорогая. Бороновать взяла какого-то сопляка, а сама, мученица, с севалкой. Не работа это с ее ногами, одно страдание, хлопчики…
Дядька Адам ночевать отправился в заезжий двор. Толя проводил его, а когда вернулся, ребята долго говорили, а потом, в постели, Алесь плакал, отвернувшись к стене. Тихо, кусая губы и пальцы. И не мог бы, верно, ответить даже Толе, чего он плачет.
Толя вернулся к тому же, о чем он говорил в то воскресенье на сене. Теперь он, казалось, просто взял младшего за руку и повел куда следует.
Алесь пошел, как идут за старшим, близким, согласился все бросить, собрать манатки и ехать с дядькой Адамом домой.
А плакал он, если поразмыслить теперь, на расстоянии лет, и о маме, издалека, в разлуке увидев ее горькую долю совсем иначе, и о себе, по-детски потрясенный крутым поворотом.
Назавтра, вечером и ночью, пока они ехали полем и лесом, дядька Адам то вслух сокрушался: что ж это он наделал, что они натворили и что теперь и им, и ему, старому дурню, скажет дома кума «Катеринка»? То сетовал да оправдывался, а то забывал о столь непредвиденном результате своей поездки и в который уже раз принимался рассказывать, что был он здесь, на суде, свидетелем у соседа, который, гугнило безголовый, судится с сыном — да и тот не лучше — из-за поля. И рассказывал, по своему обычаю, так живо и смешно, на разные голоса, что и сам смеялся прямо до слез, и они хохотали.