Алесь узнал плечо и сгиб руки в белом.
«Ну что ж, — подумал почти равнодушно, — мне, значит, тогда не почудилось»…
Бауэр глаз не прячет. Попробуй «поляки» сопротивляться, он, молодой, здоровый мужчина, накинулся бы, верно, со всей своей сытой, звериной силой. А так ему даже как будто неловко… Какое там, к черту, неловко! Ишь, и не сморгнет…
— Еще одну? Пожалуйста, можно еще.
Алесь глянул в миловидное лицо хозяйки, в радушно-веселые глаза.
«Ах, майн готт, как умно, как хитро вы все это с нами проделали! Как долго вы — может быть, даже вечно — и как счастливо будете жить!..»
Он положил недоеденный ломтик, отодвинул чашку и подчеркнуто вежливо сказал:
— Danke schön, gnädige Frau[52]. Вы с вашим мужем чудесные люди.
Потом по-белорусски:
— Идем, Володя. Держись, браток…
И с тем высоким и теплым чувством, что от этого слова опять поднялось в душе, Алесь, сопровождаемый вахманским карабином, вместе с Владиком вышел во двор.
В коридорчике и под крыльцом теперь включен был свет.
Под лампочкой со щитком виднелась белая дощечка и надпись на ней: «Bürgermeister».
КРУГ ЗАМЫКАЕТСЯ
Солдат, когда у него в кармане есть хоть одна монетка, — покупает корову. Ну, а если не корову, так молоко уж непременно.
На маневрах, вспоминает Алесь, они обычно, зайдя в хату или на дворе встретив хозяйку, спрашивали: «Не продаст ли нам пани молока?» И пани, подчас босая или в заплатанной кофте, поила их молоком, выносила хлеба, жалела ласковым словом. А про деньги ей, разумеется, и не говори.
Однажды они втроем зашли во двор богатого, за высоким забором с воротами, хутора. Приветствовал их пес, что исходил лаем, натягивая цепь, и тьма болботливых индюков, которых солдаты сразу же стали поддразнивать свистом. Тогда из дома вышла старая, высокая хозяйка и на их «добрый день» молча кивнула головой. Услышав пресловутое: «Не продаст ли нам пани молока?» — она повернулась и ушла. Что делать — то ли ждать, то ли уходить?.. Подождали. И долгонько-таки, так раздразнив бедных индюков, что красные «сопли» их раскалились чуть не добела. Но вот наконец хозяйка вышла, неся кувшин молока, три кружки и три больших ломтя белого хлеба с маслом. Расправились со всем этим стоя. Когда же, соблюдая проформу, они спросили: «Сколько с нас?» — пани махнула рукой, забрала посуду и ушла. Даже на «спасибо» не ответила.
— Что она, немая? — удивился один.
А другой — он был местный, кашуб, — ответил:
— Не немая, брат, а немка. Их тут много, на коридоре[53].
Тот, кто гонит теперь Алеся и Владика по мощеной улице большого села, тоже не немой, а немец. Но молчит он, как немой, потому что он не просто немец, а шуцман. В пикельгаубе, с пистолетом на боку, — тот самый бог, встречаясь с которым «с глазу на глаз» дурел от страха добрый герр Раков. Только и разницы, что этот бог не пузатый, не стоит статуей на перекрестке, а обеими руками держится за руль велосипеда и тяжело грохочет подковами следом за пленными.
Поймали беглецов, как они разобрались потом, вблизи имения, куда бюргермайстер и бегал за вахманом. Тот загнал их в пустой погреб, а утром приехал этот, полицейский.
Выгнав их на полевую дорогу, обсаженную деревьями, шуцман сказал:
— Только вперед. Шаг влево, шаг вправо — буду стрелять. Марш!
И больше — от имения до этого села — ни слова.
Когда проходили мимо пекарни и оттуда дохнуло теплым, хмельным запахом ситного, Алесь вспомнил, что в кармане у него завалялась одна лагермарка (оставил, чтоб дома показать), вспомнил солдатское: «Не продаст ли нам пани молока?» — и, обернувшись, сказал:
— Герр вахман, разрешите нам купить хлеба. У нас есть боны.
«Хлеб-то по карточкам, однако, может, и попадешь на добрую душу…»
— Halt’s Maul![54] Марш!
«Это уже и не немец…»
Из деревни дорога повернула на асфальт. Бутрым здорово-таки хромал, шли медленно. Хорошо, что хоть не гонит… И бухает же Владик — прямо до слез. Молча, нога за ногу, от липы до липы, и оказались в поле.
— Хальт!
Прислонив велосипед к животу, шуцман полез в сумку, покопался там и достал что-то завернутое в подозрительно прожиренную бумагу.
— Мой второй фриштик. Бутерброд с колбасой. Разломите — и марш. И — никому ни слова.
Они жевали на ходу, не зная, что и думать, а он заговорил:
— Я сам, по сути, солдат. Меня тоже мобилизовали. В сентябре, как только началась эта проклятая война. Я — вдовец. Дома, в ста пятидесяти километрах отсюда, старуха мать и дочка шести лет. Да. Я сказал и могу повторить: проклятая война. И я хотел бы, чтоб она кончилась не завтра утром, а именно, черт бы ее побрал, сегодня, вот сейчас…