У серой стены этого огромного складского сарая, с высоко пробитыми, забранными решеткой оконцами, есть и зеркало.
— Культуриш, — шепчет Алесь.
Беглецы оглядывают друг друга и вот наконец улыбаются.
Потом они, полосатые, останавливаются перед испещренным проталинами зеркалом, и Бутрым бормочет:
— Дослужились! Теперь бы сняться!..
Они засмеялись бы даже, но Владик разражается кашлем.
Немец трясет морщинистым бритым подбородком:
— Шалые! Им еще весело!..
— Мы не шалые, фатер, мы пленные, — говорит Алесь. — Нас скоро в лагерь отошлют.
— «Ото-шлют»… У меня уже тут есть такие. Они все еще ждут. Некоторые — скоро год. А другие… Ну, пошли! Надзиратель Швальбе дожидается. Там вам сразу перестанет быть смешно.
Четырехэтажные стены вокруг длинного и широкого пролета. Открытые марши железных витых лестниц. На каждом этаже — бесконечные серые двери, помосты галерей с перилами, затянутыми железной сеткой: ахтунг, самоубийцы!
Две пары деревянных клюмпов щелкают сперва по цементу, потом по ступенькам лестниц, — а гул от них и от кашля, точно в церкви! — потом вдоль перил на третьем этаже и, наконец, должно быть, в миллионный раз:
— Хальт!
Пузатый надзиратель — и здесь пузатый, в тюрьме! — обеими руками держит бумажку, под бумажкой большой ключ, и вглядывается, читает:
— «Бут-рым»! Который Бутрым? Ты, колченогий? Сюда! Кашляй здесь сколько хочешь.
Он отпирает камеру, и ребята едва успевают кивнуть друг другу: «Пока! Увидимся…» — все еще уверенно и почти беззаботно.
— А ты называешься… Ру-не-витш. Номер военнопленного… А-а! Как раз попал. А ну!..
На камере и правда значился, точно специально, номер Алеся: «133».
Дверь за ним закрылась.
…Всего три бродяжьи недели, с сознанием, что над тобой — только небо, что вся земля — перед тобой, твоя. Три недели блуждания беззащитным перед стихией — и вот ты уже так затосковал по тому, к чему привыкли, с чем сжились многие поколения, тебя уже так потянуло под кров, что тихим приютом кажется даже эта одиночка!
Может быть, и здесь кто-нибудь сошел с ума?..
И на этих откидных нарах, ночью, может быть, не одному уже казалось, что он очнулся от летаргического сна и, в душной тьме протянув руку, нащупал три доски крышки, заваленной комьями мерзлой земли?..
Сколько глаз смотрели на эти решетки?
А тебе, молодому и даже веселому дурню, все это кажется лишь временным пристанищем, созданным для твоего отдыха.
Табурет, — захотел и присел.
Стол, на который я облокотился.
Нары, где…
Звонок. А потом — шаги в таких, как и у тебя, деревяшках.
Брякнул ключ, отворилась дверь, и две руки в полосатых, как у тебя, рукавах протянули кусок хлеба, ложку и миску.
Снова закрылась дверь, прозвучали шаги.
Миска тяжелая, теплая. Рука твоя, одичавшая под дождями, чуть заметно дрожит, победно поет, ощущая эту тяжесть и теплоту. На ломте хлеба, большем, чем в лагере, ты замечаешь сухую шкварку!.. Зубы твои мертвой хваткой впиваются в хлеб, рот с опасной жадностью уже набит, однако туда еще как-то вмещается ложка теплой, пахучей баланды. Ты жуешь, ты глотаешь, и ты кажешься себе чуть ли не самым счастливым в мире.
Разумеется, ты этого не думаешь, — не настолько еще оскотинился, — но подсознательно, тупо ты воспринимаешь это как неожиданную удачу, кажется, не веришь, что может быть столько еды, стараешься заглотать ее скорей, покуда кто-то там не одумается, не придет, чтоб забрать.
Но ощущения сытости, когда ты уже сидишь, ошеломленный стремительной атакой жадности, нет. Мисочка картофельного супа, краюшка хлеба и тощая шкварочка — это ведь только чуть больше вчерашнего иудина угощения (чашечка кофе и недоеденный тоненький ломтик хлеба со смальцем), — того, другого куска хлеба (пустого) и другой, тоже маленькой (ну прямо белый цветок!) чашечки молока, которым тебя напоила девочка, воткнувшая в высокое серо-голубое небо семь звезд Большой Медведицы…
Звонок…
Две руки в полосатых рукавах молча забрали миску и ложку.
А потом из уст, до сих пор сомкнутых в предусмотренном распорядком молчании, вдруг послышались тихие слова:
— Следующий звонок — отбой. Можешь постелиться и спать.
И той же почти механической и тихой скороговоркой:
— Не признавайся, коллега, ни в чем, потому что и так нам не выйти. Ты откуда? Я уже здесь…